— Все нормально, — заверил я. — Спешки никакой. Я ничего не сделал.
Тогда Штубер спокойно вылез, помог мне забраться в машину, будто я был его старой мамочкой, и, благополучно загрузив мои мощи, прикурил для меня сигарету. Очутившись на водительском месте, он резко газанул на холостом ходу, переждал, пока проедет небольшая группка велосипедистов, и помчался стрелой.
— А чего ж ты передумал-то? — поинтересовался он.
— Из-за женщины.
— Для того они и созданы, я полагаю. Наверное, она была послана Богом.
— Только не эта. — Я затянулся сигаретой и поморщился, когда ее жар опалил мой свежий шрам. — Кто именно ее послал, понятия не имею, но твердо намерен выяснить.
— Таинственная незнакомка, да? Симпатичная?
— Носит тогу, живет в храме, обожает амброзию и человеческие жертвоприношения.
— Такие хуже всех, — с видом знатока сказал Штубер. — Знаешь, у меня есть теория, что любовь — это всего лишь временная форма душевной болезни. Как только поймешь это, так сумеешь ее побороть, вылечиться.
Штубер завел историйку про одну свою подружку, которая паршиво с ним обошлась, и я отключился, задумавшись о Бритте Варцок.
Какая-то частичка мозга пыталась убедить меня: возможно, она все-таки лучшая католичка, чем я ее считал. Тогда ее встреча с отцом Готовиной — простое совпадение, и только. Может, она и вправду пришла на исповедь, может, была честной со мной. Минуту-другую я прислушивался к себе, а потом отмел все придуманные доводы: их породила та самая частичка моих мозгов, которая до сих пор идеализировала человека. Спасибо тебе пребольшое, Адольф Гитлер, теперь нам всем известно, чего стоит такой идеализм.
Шли дни, мне становилось лучше. Подоспел и уик-энд, когда доктор Хенкель сказал, что я уже могу отправиться в поездку. У него был новенький, цвета бордо, «мерседес», четырехдверный седан; он им очень гордился. Доктор позволил мне сесть сзади, чтобы мне было удобнее ехать — до Гармиш-Партенкирхена было почти сто километров. Из Мюнхена мы выехали по автобану номер два, тщательно продуманному и отлично построенному шоссе, проходившему через Штарнберг, там я рассказал Хенкелю о бароне, фамилия которого дала название городку, и о сказочном доме, где тот жил, о «майбах-цеппелине», на котором он ездил в магазины делать покупки. И так как доктор обожал машины, то заодно рассказал ему и про дочь барона Хелен Элизабет и ее «порше-356».
— Машина недурная, — заметил Хенкель, — но я предпочитаю «мерседесы». — И стал рассказывать мне о других машинах, стоявших в его гараже в Рамерсдорфе. Там же приютилась и моя «ганза», которую Хенкель любезно пригнал со стоянки, где бедняжка осталась в тот вечер, когда меня захватили «товарищи».
— Машины — мое хобби, — признался он по дороге, — как и горы. Я взбирался на все самые высокие пики в Альпах.
— И на Цугшпитце? — Ради Цугшпитце, самой высокой горы в Германии, большинство туристов и ездили в Гармиш-Партенкирхен.
— Подумаешь, высота! — фыркнул он. — Так, прогулочка. Ты и сам на нее сумеешь забраться через пару недель. — Доктор покачал головой. — Однако всерьез меня интересует только тропическая медицина. В Партенкирхене имеется небольшая лаборатория, там янки разрешают мне работать. Я в довольно дружеских отношениях с одним американцем, старшим офицером. Он пару раз на неделе приходит играть в шахматы с Эриком. Тебе он понравится. Прекрасно говорит на немецком и чертовски хороший шахматист.
— А как вы познакомились?
— Я был его пленным! — рассмеялся Хенкель. — В Партенкирхене был лагерь военнопленных, я руководил там госпиталем. А лаборатория принадлежала госпиталю. У янки конечно же имелся собственный врач. Человек вполне симпатичный, но он умел только давать таблетки. А если требовалось хирургическое вмешательство, то обращались ко мне.
— Как-то немножко странно заниматься тропической медициной в Альпах.
— Напротив, — возразил Хенкель, — видишь ли, воздух тут очень сухой и чистый. И вода тоже чистая, что делает Альпы идеальным местом: нет опасности загрязнения образцов.
— Да, вы человек с широким кругом интересов.
Мои слова ему, похоже, понравились.
Вскоре дорога пошла через болота, и через некоторое время показался Гармиш-Партенкирхен, и мы наконец увидели Цугшпитце. Так как родился я в Берлине, то горы недолюбливал, особенно Альпы. Они всегда казались мне какими-то оплывшими, будто кто-то по небрежности передержал их на солнце.
Через три километра уши мне заложило, и мы очутились в Зонненбихле, уже совсем рядом с Гармишем.
— Самая активная жизнь, конечно, в Гармише, — сказал Хенкель. — Там и все олимпийские сооружения, остались еще с тысяча девятьсот тридцать шестого года, есть отели — правда, большинство реквизировано янки, пара боулингов, офицерский клуб, несколько баров и ресторанов. Альпийский театр и станции фуникулеров на Ванк и Цугшпитце. Почти все находится под контролем Третьей армии США. Янки здесь нравится. Они сюда со всей Германии приезжают для — как они называют — «ВР», восстановления и развлечения. Играют в теннис, гольф, соревнуются в стендовой стрельбе, а зимой катаются на коньках и лыжах. На каток в Винтергарте стоит посмотреть. Местные девушки очень дружелюбны, а в двух из четырех кинотеатров даже крутят американские фильмы. Так почему бы янки и не любить такое местечко? Многие американцы живут в США в городках, которые ничем не отличаются от Гармиш-Партенкирхена.
— Есть только одно отличие, — заметил я, — их городки не заняты армией оккупантов.
Хенкель пожал плечами:
— Ну не такие уж янки и плохие, когда узнаешь их поближе.
— Восточноевропейские овчарки тоже, — кисло возразил я. — Но я бы не хотел, чтоб такая овчарка бегала по моему дому весь день.
— Ну вот и приехали! — объявил Хенкель, сворачивая с главной дороги на гравиевую, подъездную, бежавшую между двух групп величественных сосен, а потом через пустое зеленое поле, на границе которого высился трехэтажный деревянный дом с крышей крутой, как знаменитый девяностометровый гармишский лыжный трамплин. Первое, что бросалось в глаза, — большой герб на стене дома: золотой с черным щит, на котором изображены луна на ущербе, пушка с ядрами и ворон. Я расшифровал для себя герб так: рыцарь, от которого Хенкель происходил, развлекался на всю катушку, стрелял из пушки в ворон при свете серебристой луны. Под этой живописной ерундистикой вился какой-то девиз по-латыни. Дом стоял на границе поля, круто спускающегося в долину, что открывало перед его обитателями великолепнейший вид. Ничто не мешало любоваться им, ну, может, только изредка облачко-другое да порой случайная радуга.
— Наверное, ваша семья никогда не страдала боязнью высоты, — заметил я. Да и от нищеты не страдала тоже, тянуло меня добавить.
— Вид роскошный, верно? — Хенкель притормозил у парадной двери. — Никогда не устаю любоваться им.
Над дверью, массивной, словно позаимствованной из жилища бога Одина, красовался уменьшенный вариант герба. Дверь распахнулась, и за ней обнаружился человек в инвалидном кресле: колени ему прикрывал плед, а у плеча стояла медсестра в форме. Медсестра показалась мне потеплее пледа, и я инстинктивно угадал, кого из них предпочел бы иметь на коленях. Да, я явно шел на поправку.
Человек в коляске был крупного телосложения, с длинными светлыми волосами и бородой, какую человек прицепил бы для важного разговора с Моисеем. Нафабренные усы перерезали лицо, как крестовина у палаша. На нем были синяя замшевая куртка с роговыми пуговицами, рубашка с отложным воротником и на шее цепочка из кусочков рога, олова и жемчужин. А на ногах дорогие черные туфли на высоком каблуке и с торчащим языком. Такие надевают, когда желают перещеголять человека в кожаных шортах. Вересковая трубка, которую он курил, издавала острый запах ванили, напоминавший запах пригоревшего мороженого. А в общем, похож он был на Альпа — дядюшку девочки Хайди.[16]
Медсестра, стоявшая у инвалидной коляски, — вылитая старшая сестричка этой девочки. В розовой по колено широкой юбке в сборку, белой блузке с низким вырезом и короткими рукавчиками-фонариками, в белом хлопковом фартуке, кружевных гольфах и туфлях таких же уместных, как на ее подопечном. Я догадался, что она медсестра, потому что на блузке у нее были прикреплены часики вверх ногами, а на голове красовалась белая шапочка. Блондинка, но не солнечно-сияющая или золотистая, а загадочная, таинственная, печальная; на такую можно наткнуться на поляне, когда она заблудилась в густом лесу. Чуть капризно выгнутые губы, глаза цвета лаванды. Я как мог старался не пялиться на ее грудь. Стараться-то я старался, но она будто пела мне, присев на скалу на реке Рейн, а я вел себя как бедный глупый моряк, зачарованный музыкой. Все женщины по натуре своей — медсестры. Нянчиться с кем-то заложено в них природой. Одни больше похожи на медсестер, другие — меньше. А некоторые умудряются пользоваться обликом медсестры как самой большой хитростью Далилы. Медсестра в доме Хенкеля как раз к последнему типу и принадлежала. Впрочем, на ней и моя старая потрепанная армейская шинель смотрелась бы роскошным вечерним платьем.