Хенкель заметил, как я облизываю губы, и ухмыльнулся, помогая мне выбраться из «мерседеса»:
— Я же говорил, тебе тут понравится.
— Мне нравится, что ты оказался прав.
Мы вошли, и Хенкель познакомил меня с ними. Человека в инвалидном кресле звали Эрик Груэн. А имя медсестры было Энгельбертина Цехнер. Имя ей очень подходило, ведь Энгельбертина означает — светлый ангел. Оба при виде меня оживились. Еще бы, дом-то совсем не из тех, куда гости то и дело заскакивают ненароком. Разве что с парашютом кто спрыгнет. Так что, возможно, они просто обрадовались новому человеку. Даже если человек этот довольно-таки замкнутый. Мы обменялись рукопожатиями. У Груэна рука была мягкой и влажноватой, словно он почему-то нервничал. А ладонь Энгельбертины оказалась твердой и шершавой, как наждак; это меня удивило, и я подумал, что работа частных медсестер имеет свои неприятные стороны. Я присел на широкую, удобную тахту и испустил глубокий блаженный вздох.
— Поездочка была долгой, — заметил я, озираясь в огромной гостиной.
Энгельбертина уже взбивала подушку у меня за спиной, и я заметил татуировку на ее левой руке, почти под мышкой. Вот, пожалуй, и объяснение, отчего руки у нее стали такими жесткими и грубыми. Сдается мне, что ожесточилась и она сама. Но пока что я выбросил всякие глупые мысли из головы, к тому же на кухне готовилось что-то вкусное, и впервые за много недель я почувствовал, что хочу есть. В дверях появилась еще одна женщина. Тоже привлекательная, но не похожая на ангела: средних лет, крупная и слегка увядшая. Эту звали Райна, и она служила в доме кухаркой.
— Герр Гюнтер — частный детектив, — сообщил Хенкель.
— Это, наверное, очень интересная работа, — откликнулся Груэн.
— Когда становится интересно, то обычно самая пора хвататься за пистолет, — сказал я.
— Как, любопытно, человек приходит к такой работе? — поинтересовался Груэн, снова раскуривая трубку. Энгельбертине дым, похоже, не нравился, она отгоняла его от лица ладонью. Груэн на нее никакого внимания не обращал, а я сделал мысленную пометку не курить в доме, лучше на улице.
— Раньше, до войны, я служил в Берлине, — объяснил я, — детективом в КРИПО.
— А вы когда-нибудь поймали убийцу? — вступила в разговор Энгельбертина.
Обычно я отмахиваюсь от таких вопросов, но на эту женщину мне хотелось произвести впечатление.
— Один раз. Поймал душителя по фамилии Горман.
— Я помню этот случай, — покивал Груэн. — Шумное было дело.
— Ну, это было давно.
— Знаешь, Энгельбертина, нам следует вести себя поосторожнее, — заметил Груэн. — Не то герр Гюнтер вызнает все наши маленькие грязные секреты. Наверное, он уже начал приглядываться к нам.
— Не волнуйтесь, — успокоил я его. — На самом деле я никогда не был особо хорошим полицейским. У меня всегда были проблемы с начальством.
— Как-то это не по-немецки, старина, — высказался Груэн.
— Ну да, потому-то я и угодил в госпиталь. Меня остерегли, чтоб я бросил дело, над которым я работаю. Но предупреждение не подействовало.
— Вы, наверное, очень наблюдательный, — сказала Энгельбертина.
— Тогда бы я не допустил, чтоб меня избили, — возразил я.
— Это вы верно говорите, — согласился Груэн.
Они с Энгельбертиной принялись обсуждать свой любимый детективный рассказ, что стало для меня сигналом отключиться ненадолго: детективные истории я терпеть не могу. Я оглядел окружающую обстановку: шторы в красно-белую клетку, зеленые ставни, крашенные от руки шкафчики, пушистые меховые ковры, двухсотлетние дубовые балки, огромный камин, картины с цветами и виноградными лозами и — это уж в каждом альпийском доме непременно — старая упряжь. Зал огромный, но я все равно чувствовал себя здесь уютно, как ломтик хлеба в тостере.
Подали ланч. Я поел с удовольствием. Съел больше, чем, мне казалось, я одолею. Потом поспал в кресле. А проснувшись, увидел, что мы с Груэном остались одни. Похоже, он сидит тут уже некоторое время и смотрит на меня каким-то странным взглядом — я посчитал, что ситуация требует объяснений:
— Для вас, герр Груэн, тоже требуется провести расследование?
— Нет-нет, — заверил он. — И, пожалуйста, называйте меня Эрик. — Он откатил инвалидную коляску чуть назад. — У меня просто возникло чувство, будто мы уже встречались прежде. Ваше лицо кажется мне знакомым.
— Уж такое, наверное, у меня лицо, — пожал я плечами. И мне вспомнился американец, навестивший мой отель в Дахау. Тот тоже сказал нечто похожее. — Удачно, что я стал полицейским, — прибавил я. — Не то из-за моей физиономии меня вечно арестовывали бы за то, чего я не совершал. Вместо кого-то другого.
— Вам в Вене доводилось бывать? — поинтересовался он. — Или в Бремене?
— В Вене да. А в Бремене нет, никогда.
— Бремен… Неинтересный городишко. Совсем не похож на Берлин.
— В наши дни в Берлине интереснее всего, — поддержал я разговор. — Вот почему я и не живу там. Слишком опасно. Если и случится новая война, то начнется она в Берлине.
— Но вряд ли там опаснее, чем в Мюнхене. Для вас, я имею в виду. По словам Генриха, бандиты вас чуть не убили.
— Чуть — это да, — подтвердил я. — А где, кстати, доктор Хенкель?
— В лабораторию уехал, в Партенкирхен. До обеда мы его уж точно не увидим. А может, и к обеду не вернется. Теперь, когда вы тут, герр Гюнтер…
— Берни, пожалуйста.
Он вежливо наклонил голову:
— Я хочу сказать, теперь он уже не чувствует себя обязанным обедать со мной, как обычно. — Перегнувшись, он взял мою руку и дружелюбно пожал. — Я так рад, что ты здесь. Иногда мне тут так одиноко.
— Но у тебя же есть Райна и Энгельбертина. Так что не проси меня жалеть тебя.
— О, они обе, конечно, очень милые. Не пойми меня неправильно. Если бы Энгельбертина не заботилась обо мне, я бы совсем пропал. Но для разговора мужчине нужен другой мужчина. К тому же Райна все время на кухне — держится обособленно. А из Энгельбертины собеседница не бог весть какая. И смею заметить, в этом нет ничего удивительного. Бедняжке выпала тяжелая жизнь. Думаю, в свое время она сама тебе все расскажет.
Я кивнул, вспомнив номер, вытатуированный на руке Энгельбертины. За исключением Эриха Кауфмана, еврейского адвоката, который поручил мне первое дело в Мюнхене, больше я ни разу не встречал еврея, побывавшего в лагере смертников. Ведь большинство узников погибли, а уцелевшие уехали в Израиль или Америку. И про лагерные номера я знал только потому, что прочитал статью в журнале. Я еще подумал тогда: такую татуировку еврей может носить даже с гордостью. Свой номер эсэсовца я удалил весьма болезненно, с помощью зажигалки.
— Она еврейка? — спросил я. Я не знал, еврейская ли фамилия Цехнер, но по-другому объяснить происхождение синих цифр у нее на руке не мог.
Груэн кивнул:
— Была заключенной в Аушвиц-Биркенау. Это был один из самых страшных лагерей. Он находился под Краковом, в Польше.
Брови у меня поползли на лоб.
— А она знает? Про тебя, про Генриха? И про меня? Что все мы служили в СС?
— А как ты думаешь?
— Думаю, если б знала, то села бы на первый же поезд и укатила в лагерь для перемещенных лиц в Ландсберг. А оттуда первым же пароходом в Израиль. С какой бы стати ей оставаться тут? — Я покачал головой. — Вряд ли мне все-таки здесь понравится.
— Ну, так вот тебе сюрприз! — почти гордо заявил Груэн. — Она знает! Про меня и Генриха, во всяком случае. И более того, ей все равно.
— Но, господи боже, как же так? Не понимаю…
— Видишь ли, после войны, — объяснил Груэн, — она приняла католичество и теперь верит во всепрощение. И в работу, которая ведется в лаборатории. — Эрик нахмурился. — Да не смотри ты, Берни, так удивленно. Не она первая, таких довольно много. Евреи были, если помнишь, первыми христианами. Но вот за то, что она сумела преодолеть все, случившееся с ней, — он в изумлении покачал головой, — я по-настоящему ею восхищаюсь.
— Трудно не восхищаться, когда видишь такую красавицу.
— Это правда. И понимает, что все безумие осталось в прошлом.
— Меня тоже пытаются в этом убедить.
— Прости и забудь — так говорит Энгельбертина.
— Любопытная штука прощение, — обронил я. — Кое-кто ведет себя так, будто сожалеет, что существуют шансы на истинное прощение.
— Все в Германии сожалеют о том, что произошло, — заметил Груэн. — В это ты хотя бы веришь?
— Само собой, мы сожалеем. А как же! Сожалеем, что нас победили. Сожалеем, что наши города превратились в руины, а страна оккупирована армиями четырех стран. Сожалеем, что наших солдат обвиняют в военных преступлениях и сажают в тюрьму в Ландсберге. Сожалеем мы, Эрик, о том, что проиграли. А больше — ни о чем. И никаких свидетельств обратному я не вижу.
— Может, ты и прав, — вздохнул Груэн.