— Все в Германии сожалеют о том, что произошло, — заметил Груэн. — В это ты хотя бы веришь?
— Само собой, мы сожалеем. А как же! Сожалеем, что нас победили. Сожалеем, что наши города превратились в руины, а страна оккупирована армиями четырех стран. Сожалеем, что наших солдат обвиняют в военных преступлениях и сажают в тюрьму в Ландсберге. Сожалеем мы, Эрик, о том, что проиграли. А больше — ни о чем. И никаких свидетельств обратному я не вижу.
— Может, ты и прав, — вздохнул Груэн.
— Да ладно, — огрызнулся я, — не старайся из вежливости со мной соглашаться. Ведь по правде — откуда мне-то, черт побери, знать? Я всего-навсего детектив.
— Будет тебе, — улыбнулся он. — Тебе ведь полагается знать, кто совершил преступление? И ты наверняка угадываешь, так?
— Люди не желают, чтобы полицейские оказывались правы, — возразил я. — Они хотят, чтобы правым был священник. Или правительство. Ну пусть хоть адвокат. Это только в книгах люди хотят, чтобы правы были копы. А в жизни почти всегда предпочитают, чтобы мы во всем ошибались. Тогда, думаю, они испытывают чувство превосходства. И кроме того, Германия покончила с теми, кто всегда прав. Сейчас нам требуется парочка честных ошибок.
Вид у Груэна стал несчастным. Я улыбнулся:
— Эрик, черт побери, ты же сам сказал, что соскучился по настоящим разговорам. Ну вот и дождался!
Мы неплохо ладили, Груэн и я. Спустя короткое время он мне даже стал нравиться. Уже много лет у меня не было никаких друзей. Еще и из-за этого я скучал по Кирстен. Она долго была моим лучшим другом, а не только женой и любовницей. До наших бесед с Груэном я даже не понимал, как сильно мне недостает друга. Было что-то в этом человеке, что импонировало мне. Может быть, то, что он, прикованный к инвалидной коляске, все-таки сохранял бодрость духа; бодрее меня, во всяком случае, он был точно. Хотя это в общем-то нетрудно. А может, мне нравилось то, что он всегда находился в хорошем настроении, хотя со здоровьем у него была беда: случались дни, когда ему бывало так худо, что он даже с кровати встать не мог, и тогда я оставался наедине с Энгельбертиной. Изредка, когда он чувствовал себя достаточно хорошо, он ездил с Хенкелем в лабораторию в Партенкирхен. До войны Груэн был врачом, и ему доставляло удовольствие помогать Хенкелю. В таких случаях я тоже оставался вдвоем с Энгельбертиной.
Когда мне стало получше, я начал вывозить Груэна на прогулки: катал его с часок по саду взад-вперед. Хенкель оказался прав: для поправки моего здоровья Мёнх оказался местом лучше некуда. Воздух тут был свеж, как утренняя роса на горечавках, а зрелище, открывавшееся на гору и долину, постепенно размягчало мое сердце. В альпийских лугах жизнь стала представляться мне гораздо приятнее, чем раньше, тем более что и дом, и условия были тут по высшему разряду.
Как-то, когда мы прогуливались по тропинке, отлого спускавшейся по склону горы, я поймал пристальный взгляд Груэна, устремленный на мою руку, лежавшую на подлокотнике его кресла.
— Надо же, а я только сейчас заметил… — проговорил он.
— Что?
— У тебя же нет мизинца.
— Вообще-то один есть, — возразил я. — Но было время, когда имелось два. По одному на каждой руке.
— Еще детектив называется, — проворчал Эрик, подняв левую руку и показывая, что и у него тоже мизинец отсутствует. В точности как у меня. — Вот тебе и твоя наблюдательность. Знаешь, я уже начинаю сомневаться, друг мой, что ты вообще работал детективом. А если ты им и был, то вряд ли таким уж замечательным. Как там говорил Шерлок Холмс доктору Ватсону? Ты смотришь, но не видишь. — Ухмыльнувшись, Груэн подкрутил кончик уса, явно наслаждаясь моим удивлением и минутным замешательством.
— Что за чушь ты несешь! — заспорил я. — Ты сам знаешь, что не прав. Ведь я для того сюда и приехал, чтобы отключиться на какое-то время от прежней жизни. Что я и стараюсь делать.
— Пустые отговорки, Гюнтер. Сейчас ты скажешь, что болен, или еще какую-нибудь чепуховину выдумаешь. Например: ты не заметил, что у меня нет мизинца, оттого что после побоев у тебя отошла сетчатка глаза. И потому же не замечаешь, что Энгельбертина немного влюблена в тебя.
— Что? — Я остановил коляску, стукнув по тормозу, и обошел Груэна спереди.
— Ну да, это же бросается в глаза. — Он улыбнулся. — А еще называешь себя детективом.
— Про что это ты — влюблена?
— Я не говорю — безумно. Я говорю — немного. — Вытащив трубку, Эрик принялся набивать ее. — Нет, ничего такого она не говорила. Но ведь я хорошо ее знаю. Достаточно хорошо, чтобы понимать: влюбиться так, немного — вот и все, на что способна бедная женщина. — Груэн похлопал себя по карманам. — Кажется, забыл спички. У тебя нет с собой?
— Чем докажешь? — Я кинул ему коробок.
— Теперь уже поздно изображать из себя настоящего детектива! — хохотнул он. — Твоей репутации нанесен непоправимый ущерб. — Он истратил две спички, пока ему удалось раскурить трубку, и он перебросил коробок мне обратно. — Доказательства? Ну, не знаю. То, как она смотрит на тебя. Когда Энгельбертина видит тебя, дружище, ее глаза неотступно следуют за тобой. А когда говорит с тобой, то без конца поправляет волосы. А стоит тебе уйти из комнаты, тут же закусывает губу, как будто ей тебя уже не хватает. Поверь мне, Берни, признаки мне известны. Есть две вещи в жизни, на какие у меня особое чутье. Резиновые шины и любовные романы. Хочешь верь, хочешь нет, но я был великим ходоком. Сейчас я, конечно, в инвалидной коляске, но в женщинах разбираюсь по-прежнему недурно. — Пыхнув трубкой, Эрик ухмыльнулся мне. — Не сомневайся, она немного влюблена в тебя. Изумлен, да? Признаться, я и сам удивляюсь. Удивляюсь и немного, могу признаться, ревную. Но что поделать, ошибка весьма распространенная: всегда предполагаешь, раз девушка хороша собой, то и вкус в выборе мужчин у нее хорош.
Я расхохотался:
— Она, пожалуй, и влюбилась бы в тебя, не красуйся у тебя на физиономии проволочная мочалка.
Эрик смущенно потеребил бороду.
— Считаешь, мне следует избавиться от нее?
— Будь я на твоем месте, то сунул бы ее в мешок, добавил парочку камней поувесистее и поискал хорошую глубокую речку. Чтоб сразу избавить беднягу от мучений.
— Но мне нравится моя борода, — заспорил он. — Я так долго ее отращивал.
— Призовую тыкву выращивать тоже долго. Но ее же не тащат с собой в постель.
— Наверное, ты прав, — как всегда добродушно уступил он. — Хотя могу назвать причины и поважнее, чем борода, отчего Энгельбертина не заинтересовалась мной. В войну я потерял способность пользоваться не только ногами.
— А как все произошло?
— Особо тут рассказывать нечего. Правда. Нужно только знать, как действует бронебойный снаряд. Никаких разрывных зарядов. Он пробивает броню танка, а потом уже прыгает внутри, как резиновый мяч, убивая и калеча все, обо что ударяется, пока не иссякнет энергия. Просто, но очень эффективно. Я единственный, кто выжил в моем танке. Хотя тогда это было трудно заметить. Жизнь мне спас Генрих. Если б он не был врачом, то меня тут не было бы.
— А как вы познакомились?
— Мы знали друг друга еще до войны, — ответил он. — Встретились в медицинском колледже во Франкфурте в тысяча девятьсот двадцать восьмом. Мне полагалось бы учиться в Вене, где я родился, но случилось так, что мне пришлось спешно оттуда уехать. Была одна девушка, я бросил ее в интересном положении. Ну, понимаешь, как это бывает. Эпизод, боюсь, довольно-таки постыдный. Но ведь всякое случается, правда? После окончания колледжа я получил работу в госпитале в Западной Африке, поработал там немного. Потом — Бремен. А когда началась война, нас с Генрихом перестало занимать спасение жизней людей. И мы вступили в Ваффен СС. Генриха интересовали танки — его интересует все, у чего есть мотор. А я увязался за компанию, так сказать. Родители не очень-то обрадовались, что я выбрал военную службу. Им не нравился ни Гитлер, ни нацизм. Сейчас отец уже умер, а мать со мной не разговаривает с самой войны. Ну, в общем, для нас с Генрихом все шло хорошо до тех пор, пока меня не ранило. Вот и вся моя история. Ни медалей у меня, ни славы. Но попрошу без жалости, с твоего позволения. Если честно, досталось мне по заслугам. Однажды я поступил дурно. И я не про девушку. Я про службу в СС, про то, как мы пронеслись через Францию и Голландию, убивая людей, когда нам взбредет в голову.
— Все мы совершали поступки, которыми не можем гордиться, — тихо сказал я.
— Может, и так. Иногда мне даже трудно поверить, что подобное вообще происходило.
— В этом и разница между войной и миром, вот и все. На войне убийства представляются уместными и вполне обычными. А в мирное время все по-другому. В мирное время человек беспокоится, как бы после убийства на ковре не осталось жуткого грязного пятна. Беспокойство из-за грязи на ковре и возможных последствий убийства — и есть единственная реальная разница между войной и миром. — Я схватился за сигарету. — Еще не Толстой, но я буду оттачивать свой афоризм и дальше.