— А мне нравится, — одобрил Эрик. — Хотя бы потому, что гораздо короче, чем у Толстого. Последнее время я засыпаю, если читаю что-то длиннее автобусного билета. Ты мне нравишься, Берни. А потому я даже дам тебе хороший совет насчет Энгельбертины.
— Ты, Эрик, мне тоже нравишься. Но ни к чему советовать мне держаться от нее подальше потому, что ты относишься к ней, как к сестре. Хочешь верь, хочешь нет, но я не из тех, кто пользуется случаем.
— В том-то и дело, — сказал он. — Ты не мог бы использовать Энгельбертину, даже будь твое имя Свенгали,[17] а она рвалась бы петь в отеле «Реджина Палас». Нет, если кто и воспользуется случаем, так это она. Поверь мне. Это тебе следует соблюдать осторожность. Она будет играть на тебе, как на «Стейнвее», стоит тебе пустить ее на краешек вертящегося стула у рояля. Иногда, когда на тебе играют, это даже развлекает. Но только в том случае, если тебе про эту игру известно, и ты ничего не имеешь против. Говорю я тебе все это только затем, чтоб ты не слишком увлекся ею. И запомни: девушка не из тех, на ком женятся. — Эрик вынул изо рта трубку и задумчиво оглядел чашечку. Я опять кинул ему спички. — Энгельбертина уже замужем.
— Уловил. Ее муж сгинул с концами в каком-то лагере.
— Нет. Вовсе нет. Он — американский солдат. Энгельбертина вышла за него замуж, а вскоре он испарился. Скорее всего дезертировал. И от нее, и из армии. Сущее безобразие, если ты допустишь, чтобы она оболванила тебя и навязалась в клиентки, поручив тебе разыскивать ее мужа. Он парень никчемный, и лучше, чтоб так и оставался в пропавших. Лучше для всех.
— Но это уж ее дело, верно? Она большая девочка.
— Да, вижу, это ты заметил, — поддразнил Эрик. — Поступай как знаешь, легавый. Только не жалуйся потом, что я тебя не предупреждал.
Щелчком отбросив сигарету, я ударил по тормозу на коляске.
— Не переживай, — бросил я ему. — Я покончил со всеми блондинками и исчезнувшими мужьями. И мизинец-то свой я потерял из-за розысков пропавшего мужа. А я таким методам обучения поддаюсь легко. Как собака Павлова. Пусть какая-нибудь домохозяйка только намекнет, что ее старик припозднился после карточной игры и не могу ли я отправиться поискать его, как я тут же кинусь надевать железные рукавицы, обряжаться в доспехи. — Я покачал головой. — Я старею, Эрик. И уже не подскакиваю так высоко, как прежде, после того как меня изобьют.
Я покатил Груэна обратно в дом. Он устал и сразу отправился в постель, а я прошел к себе в комнату. Через минуту раздался стук в дверь. Энгельбертина. В руке она держала пистолет. Маузер. Предназначенный для стрельбы по дичи, покрупнее мышей. К счастью, не направленный на меня.
— Подумала, может, ты спрячешь его… — начала она.
— Только не говори, что убила кого-то.
— Нет, но боюсь, что Эрик может убить себя. Понимаешь, это его пистолет. Иногда Эрик впадает в депрессию, и мне кажется, бывает готов покончить с собой. Я решила, лучше спрятать оружие где-нибудь в безопасном месте.
— Большая штуковина. — Я забрал у нее пистолет и проверил, стоит ли он на предохранителе. Нет, не стоит. Я нажал на предохранитель. — Эрик и сам может позаботиться о своем оружии. Да и не производит он впечатление человека, способного на самоубийство.
— Это все напускное! — возразила Энгельбертина. — Вся эта его жизнерадостность. Он совсем не такой. Я хотела выбросить пистолет, но потом подумала, нет, нельзя. Кто-то может найти, и произойдет несчастный случай. И еще подумала, ты ведь детектив и сумеешь разобраться, как поступить правильно. — Она порывисто схватила меня за руку. — Ну пожалуйста! Если ему придется просить пистолет у тебя, то за время вашего разговора может передумать.
— Ладно, — уступил я.
Когда Энгельбертина ушла, я спрятал маузер в ванной, позади сушильного шкафа.
Как обычно, из кухни доносились вкусные запахи. Интересно, что будет на обед, гадал я. А еще гадал, правда ли то, что Груэн сказал про Энгельбертину. Ждать, пока все мои сомнения развеются, мне оставалось недолго.
Иногда Энгельбертина мерила мне температуру, давала пенициллин и осматривала культю мизинца, покрытую шрамами, — и все с ласковой озабоченностью, так ребенок ухаживает за больным кроликом. Когда она взяла в привычку целовать мой мизинец, я понял, что тянет ее к моей кровати не как к кровати больного. Про ее жизнь я никогда не расспрашивал, решив: если ей захочется, расскажет сама. И однажды, когда она осматривала мой палец в кокетливой, уже описанной манере, это случилось.
— Я австриячка. Я это тебе уже говорила? Нет вроде. Иногда я говорю, что я из Канады. Не потому, что и правда из Канады, а потому, что Канада спасла мне жизнь. Не страна. Канадой называлась одна из смотровых зон в Аушвице, где мы, девушки — а нас там было около пятисот, — должны были проверять, не спрятаны ли какие ценности в пожитках вновь поступавших пленных, перед тем как их отправляли в газовые камеры. — Она говорила ровным голосом, без эмоций, словно описывала обычную работу на фабрике. — В Канаде мы получали еду получше, чем другие, одежду поприличнее и спали достаточно. Нам даже разрешили отращивать сбритые при поступлении волосы.
В Аушвиц я попала в сорок втором. Сначала меня послали работать в поле. Это было очень тяжело. Я бы точно умерла, работай я так и дальше. Все руки себе загубила. А в Канаду я попала в сорок третьем. Конечно, тоже не летний лагерь для отдыха. И там много чего случалось. Нехорошего. Меня три раза насиловали эсэсовцы, когда я была там. — Передернув плечами, Энгельбертина будто сбросила с себя воспоминания. — Первый раз было хуже всего. Он меня избил потом, из чувства вины, что ли. Но ведь мог и убить, что иногда и случалось. Из страха, что девушка кому-то расскажет. Второй и третий раз я не сопротивлялась, так что не знаю, можно ли назвать это настоящим изнасилованием. Я не хотела… но и чтоб били, тоже не хотела. В третий раз я даже попыталась получить удовольствие — вот это была ошибка. Потому что, когда в лагере в том же году, но чуть позже открыли бордель, эсэсовец про это вспомнил, и меня перевели туда, проституткой.
Никто, правда, заметь себе, не называл заведение борделем. И мы, конечно, не считали себя тогда проститутками. Мы просто выполняли работу, а заключалась она в том, чтобы выжить. Назывался бордель «блок двадцать четыре», и обращались с нами там сравнительно хорошо. У нас была чистая одежда, душ, медицинское обслуживание. Нам даже давали духи. Не могу передать тебе, какое это было наслаждение — снова приятно пахнуть! Ведь перед тем целый год мы пахли разве что потом или еще чем похуже. Мужчины, которые занимались с нами сексом, были не эсэсовцы — тем не разрешалось. Хотя некоторые рисковали. Но большинство ограничивалось подглядыванием за нами. У меня появился постоянный дружок из пожарной бригады Аушвица. Чех. Он очень хорошо ко мне относился. Однажды в жаркий день даже провел тайком в бассейн пожарной бригады. Купальника у меня не было. Помню, как приятно было ощущать солнце на голом теле. Все мужчины там были ко мне так добры, уважительны и смотрели на меня с обожанием. Этот день запомнился мне как самый счастливый в жизни. Парень был католиком, и нас тайно обвенчал его знакомый священник.
Все у нас было хорошо до октября тысяча девятьсот сорок четвертого, когда заключенные в лагере подняли мятеж. Мой друг участвовал в нем, и его повесили. Потом, когда Красная армия подошла совсем близко, нас вывели из лагеря. Мы стояли долго; если люди падали в снег, их пристреливали. Наконец нас погрузили в вагоны и повезли в Берген-Белзен, где жилось куда тяжелее, чем в Аушвице, всего ужаса я даже описать не могу. Начать с того, что там не было еды. Вообще никакой. Два месяца я голодала. Если б меня не кормили так хорошо в блоке двадцать четыре, то в Белзене я бы точно умерла. Когда в апреле сорок пятого англичане нас освободили, я весила меньше сорока килограммов. Но все-таки осталась жива. И это — главное. Все другое не имеет значения, верно?
— Да, — согласился я.
— Вот что я пережила, — пожала плечами Энгельбертина. — В Аушвице у меня было четыреста шестнадцать клиентов. Я считала и горжусь, что выжила. И потому рассказываю тебе все. А еще потому, что хочу, пусть люди знают, что делали с евреями, коммунистами, цыганами и гомосексуалистами во имя национал-социализма… Ты, Берни, мне нравишься, и, если случится, что ты захочешь меня, лучше тебе знать о моем прошлом. После войны я вышла замуж за янки. Но он сбежал, когда узнал, что я была проституткой в концлагере. Эрик думает, я из-за этого переживаю, но на самом деле — нет. Совсем. Да и какое имеет значение, со сколькими мужчинами я спала? Зато я никогда никого не убила. По-моему, с грехом убийства на душе жить гораздо тяжелее. Вон как Эрику. Он казнил французских партизан в отместку за убийство немецких раненых. Мне не хотелось бы с ним поменяться. Такое прошлое гораздо хуже моего. Ты согласен?