– Нашли, значит.
– Нашли. Я ж говорю, что нашли. О чем известили в официальном порядке, и отчет промежуточный составлен был, копия к делу приложена. Олеженька – мальчик ответственный, молодой, ну да не в возрасте ведь дело, верно?
– Верно, – согласился Руслан, медленно переворачивая бумаги. – Более чем верно.
Не в возрасте дело. И не в ненависти. И не в сумасшествии… в деньгах, всего-навсего в деньгах.
Зима пришла в одночасье, с белым снегом, белым небом и белым же, болезненно-ярким солнцем. Камни мостовой приморозило, покрыло тонкою коркой льда, окна затянуло узорами, будто решетками диковинной ковки, а с пологих крыш потянулись вверх сизоватые струйки дыма.
Зима пахла первозданной чистотой, и, остановившись, я зачерпнул горсть снега, чтобы отереть лицо.
– Руки, руки умой! – раздалось сзади. Я обернулся – улица пуста и даже пустынна, стенки домов в отдалении наползают друг на друга, смыкаются, скрывая тенью все и вся, кричавшего не разглядеть, а сам он на глаза не покажется.
Боится.
Снег стремительно таял, пощипывая кожу холодом, но умываться расхотелось. До учреждения я добрался быстро и в изрядно подпорченном расположении духа.
– Сергей Аполлонович? – Гришка, отставив стакан с чаем, кинулся навстречу. – Шинельку вашу давайте, тута натоплено… а Никита Александрович велел зайти, как только объявитесь. Сегодня ехать надобно, а ему никак… дел-то много…
Ехать надо. Что ж, значит, поеду, раз надо.
– Утро доброе, – Никита не подымает головы. – Запаздывать изволишь, Сергей Аполлоныч.
Он по-прежнему обращается вот так, вроде бы уважительно, по батюшке, но вместе с тем уважения тут нет, как и прежней издевки. Привычка осталась, дань прошлому.
– Присядь пока, дело есть.
Я сажусь, прислоняясь к теплой стене, с той, другой стороны – печка, топят исправно, хотя во всем городе с дровами сложно, но разве ж нашего учреждения сложности коснутся? Вопрос скорее философский.
– Тебе Гришка говорил? – Озерцов, оторвавшись от бумаг, подслеповато щурится, трет глаза ладонями. Снова, значит, ночь без сна, над бумагами, снова, значит, выезд. А ведь и десяти дней не прошло!
– Говорил. Сколько их?
– Десять. В охрану двоих возьмете… только подальше отвези, а не как в прошлый раз. Придумал тоже, у самого города стрелять… понимать же должен, что дело такое, тонкое, – Никита закашлялся. Плохо он сегодня выглядит, и вчера, и позавчера… с каждым днем все хуже и хуже.
Чахотка. Медленная смерть и приговор, выписанный кем-то, кто стоит несоизмеримо выше Озерцова. И еще выше меня, только со мной этот высший судия почему-то медлит, наказывая жизнью, вернее, тем безумным существованием, на которое я сам себя обрек.
Как же так вышло? С чего началось? С вынужденного самоубийства отца Сергия на развалинах? Или еще раньше? С самой революции, с моих беспомощных метаний и желания жить? С мелких и незначительных событий, каждое из которых влекло события иные, тоже незначительные, однако менявшие мою жизнь…
Никита продолжал давать указания, я слушал, кивал, думая о своем. Гришка с Мишкой позаботятся, Гришка с Мишкой дело знают, они с самого начала с Озерцовым были… теперь вот со мной. Тулупы догадались бы захватить, а то померзнем все.
– Сергей Аполлонович, – Никита вдруг сменил тон, видать, снова на откровения потянуло, в последнее время подобное с ним случалось все чаще, видимо, сказывались болезнь да поднакопившаяся усталость. – Скажи, ты по-прежнему крест носишь?
– Ношу.
Сам не знаю, чего ради, вероятно, еще одна деталь жизни, ставшая до того привычной, что и в голову и мысли не приходит с нею расстаться.
– Будь добр, покажи. Или отдай… ты ж мне его когда-то подарил, помнишь?
Помню, хотя и смутно. Те картины прошлого погребены вместе с эмоциями, переживаниями, поиском какого-то высшего смысла, Бога… крест на Никитиной ладони выглядит блеклым, постаревшим, отливает зеленью старой бронзы, почистить бы надобно, но вот все руки не доходят.
– Так отдашь? – В Никитиных глазах вспыхивает надежда. – Мне… мне он сниться стал, Оксана и вот он еще… не к добру это.
– Не к добру, – расставаться с крестом жаль, но и отказывать Никите не хочется, тем более недолго ему уже осталось, вон бледный весь, на лбу испарина, и дышит хрипло. Про кашель с кровью все уже знают, оттого и вежливы со мною безмерно, видать, на Никитино место прочат.
– Спасибо, – Никита долго возится с пуговицами гимнастерки, сначала расстегивал, потом, спрятав крест, застегивал. Видно, что пальцы плохо слушаются его, и на мгновенье где-то под сердцем проснулась прежняя жалость.
– Иди… ехать вам пора. И вообще работы много.
Его снова скрутил приступ кашля, тяжелый, заставивший Озерцова согнуться, ухватиться руками за край стола, чтобы устоять на ногах. Я вышел, аккуратно прикрыв дверь.
Ехали долго, зима за городом развернулась, разнесла по полям сугробы, забила дорогу снегом, пару раз машина застревала, и тогда Мишка с Гришкой, привычно матерясь, выгружали арестованных, раздавали лопаты и поторапливали, когда криком, когда ударами. Им хотелось вернуться домой засветло.
Остановиться решили на опушке леса. Темная зелень еловых лап, мягкий снег, а мороз не то чтобы сильный, скорее уж приятный.
– Курить будете? – Мишка протянул портсигар, угощая. – Скоро не управимся.
И то верно, не управимся. Арестованные с овечьей покорностью долбили землю, выковыривая смерзшиеся черные комочки. Грязь на снегу выглядела отвратительно, и я отвернулся.
– Вот оно как в жизни-то… – вонь табачного дыма раздражала, неуместно здесь, почти как развороченная земля. – Когда Никита Александрыч вас к нам работать взял, мы по первости с Гришкою об заклад бились, как долго удержитесь… слабым больно показалися.
Мишка покосился, пытаясь понять мою реакцию на подобные откровения.
– И кто выиграл?
– А никто, я на неделю ставил, он – на месяц. Вы ж уже, почитай, сколько времени-то, а? Долго…
Я пожал плечами. Не помню. Время на проверку оказалось материей до невозможности странной, прожитые дни слиплись, склеились в один сплошной ком, в котором не разобрать, что было раньше, а что позже.
Глухие удары заступов о землю действовали на нервы, поскорей бы уж, а то вечереет. Мишка замолчал, сейчас он докурит и пойдет к заключенным, станет подгонять, а те, понимая, что для них ровным счетом ничего не изменится, угрозы его проигнорируют.
Почему они не пытаются бежать? Лес же рядом, уже пронизанный лиловым сумраком близкой ночи, расчерченный тенями, укутанный снегом и обещающий спасение. Но его словно бы и не видят. И хорошо, что не видят. На памяти моей за все три года службы лишь единожды случилось стрелять в спину беглецу.
Неприятно.
Хотя… в сущности, та же работа.
– Давайте шевелитесь! – заорал Мишка, и Гришка охотно поддержал его. Поначалу меня коробила эта их торопливость и само отношение к приговоренным, будто те и не люди вовсе, а так, неприятность, отрывающая от дома. Но ничего, привык и сам стал относиться точно так же.
Но все ж таки когда это началось?
Спустя три дня после гибели отца Сергия, три дня, пропахших самогоном, табаком и кислой капустой, которую Евдокия Семеновна выставила на закуску. Три дня беспамятного, беспробудного пьянства. Револьвер в кармане, попытки крутить барабан и стреляться… до умопомрачения, раз за разом… теперь вот стыдно, что не додумался зарядить, глядишь, и получилось бы.
На четвертый день Никита взял меня с собой на выезд. Поляна, яма, дождь, грязь под ногами, холод и мигрень, ненависть ко всему миру, ружье в руках – так и не знаю, кто мне его дал – и команда. Исполнил. Выпил. Успокоился.
Потом были еще выезды, я и стрелял, и присутствовал, и постепенно стал командовать. Я не стремился к этому, просто вышло так… Никита судил и выносил приговор, я исполнял.
Две руки Бога… ни в одной нет милосердия.
Яма ширилась, медленно разрасталась чернотой разрытой земли на стоптанном снегу. Люди работали, знали, зачем копают, знали, для чего, и все равно продолжали, безмолвно, бесспорно, не пытаясь изменить что-либо. Пожалуй, в чем-то я понимал эту их обреченность, я ведь тоже следовал по жизни, принимал происходящее как данность, смиренно и покорно.
– Не успеем до темноты, – Мишка пританцовывал, сгоняя холод. – Может, Сергей Аполлонович, хватит? Закидаем сверх все?