Джон попросил Вернона Эриксена посидеть с ним. Он умный, они вели беседы еще тогда, когда Джон семнадцатилетним подростком оказался в тюрьме, в отделении для осужденных на смерть. Джон знал, что такая задушевность охранникам запрещена, и они никогда не разговаривали, если их могли подслушать. Теперь, в этой камере, люди, следившие за ними с помощью видеокамеры, видели лишь, что сотрудник тюрьмы делает все возможное, чтобы успокоить заключенного перед предстоящей казнью.
— Я не могу.
— Ты хоть попытайся.
— Я не могу ни ложки проглотить. Можешь попросить, чтобы пришли и забрали поднос?
Вернон был немногословен, все, что можно было сказать, уже было сказано, остались лишь небольшие формальности, а утешитель из него всегда был неважнецкий.
— Я скоро уйду. И тогда прихвачу поднос с собой.
Джон хотел спросить, какая сегодня погода. В тюрьме не было ни смены дня и ночи, ни погоды. Камера без окон выходила в коридор без окон. Но какая, собственно, разница, идет ли снег или настала оттепель?
— Джон, ты не выбрал никого из близких.
Вернон смотрел на мужчину, который был на двадцать лет его моложе, с каждой остававшейся минутой тот словно уменьшался.
— Ты должен это сделать.
Джон покачал головой:
— Нет.
— Там будет полно народу. Те, кого ты не знаешь. Кого никогда не видел. Тебе нужны будут глаза, в которые ты мог бы посмотреть, которым ты бы доверял.
— Хелена не должна этого видеть. И папа тоже. И Оскар… а больше никого нет.
— Подумай хорошенько, Джон. Когда ты будешь там лежать, с тобой много такого случится, чего ты и представить себе сейчас не можешь.
Джон закрыл глаза и снова покачал головой.
— Не они. Может быть, ты? Я бы этого хотел. Чтобы ты там присутствовал. Глаза, которые мне знакомы, взгляд, которому я доверяю.
Эверту Гренсу с каждым часом становилось все труднее сдерживать беспокойство. Когда количество демонстрантов превысило число, которое власти могли себе представить, он попросил Свена оставаться в центральной диспетчерской, а сам направился к автомобилю и поехал в Юргорден к американскому посольству, чтобы воочию увидеть, что там происходит.
Толпа была огромной. Уже на Страндвэген машины встали, потому что люди, желавшие присоединиться к демонстрантам, скандировавшим у посольства, перепрыгивали через ограждения, не обращая внимания ни на автомобили, ни на автобусы. Гренс спешил, ехал по тротуарам и парковкам, а потом остановился в отдалении, посмеяться над придурками, которые сидят там внутри и кладут в штаны. Они получили по заслугам, может, и не совсем справедливо, но, по крайней мере, на несколько часов они прочувствовали, как их державе вставили в толстую задницу.
Потом он поехал прочь и вдруг сообразил, что направляется к мосту Лидингё, к санаторию на том берегу.
Ему надо было повидаться с Анни, она умеет слушать. Длинный рассказ о человеке, которого казнят через шесть часов, о том, что это, возможно, была его, Эверта, вина, о том, что даже после двадцати четырех лет службы в полиции он так и не научился разбирать, какие камни стоит переворачивать, а какие лучше оставить лежать, как лежали.
У Анни в тот раз усилилось слюноотделение.
Ничего хорошего, оно всегда вызывало у него беспокойство.
Из-за этого Гренсу время от времени приходилось оставлять ее и выскакивать в коридор, в приемную, настаивать на разговоре с врачом, с кем-то из старших и наиболее опытных.
При виде его медсестра не смогла подавить вздоха, но послушно пошла за ним назад. С первого взгляда все было ясно. Но она знала, что лучше чуть задержаться, рука на лбу Анни, пульс, дыхание, она несколько минут осматривала ее, а потом заявляла, что сегодня она так же хорошо себя чувствует, как во всех тех прочих случаях, когда Гренс метался в панике.
Эверт снова посмотрел на Анни, она глядела в окно и улыбалась, он поцеловал ее в щеку, пожал руку.
Он сказал как можно осторожнее, чтобы она не пугалась так, он без нее долго не протянет.
Когда пришел ответ, что Верховный суд Огайо единогласно проголосовал против пересмотра дела Джона Мейера Фрая и переноса даты казни, Анна Мосли и Мария Морхаус поехали на машине домой в Цинциннати. Анна Мосли затормозила и свернула к кафе, которое они только что проехали, она была слишком взволнованна, чтобы продолжать путь, ей необходима была чашка горячего чая и сигарета, чтобы не заорать в полный голос от разочарования.
В большом доме Рубена Фрая пахло карри и курицей. Затейливый фартук в сине-белую полоску на круглом животике — Рубен любил готовить и занимался этим каждый день, хотя всегда ел в одиночестве. С тех пор как Джона почти двадцать лет назад увели из его комнаты на допрос по делу об убийстве Элизабет Финниган, Рубен жил один и ел один.
И вот сейчас все стало так непривычно. Его сына должны вот-вот казнить, через несколько часов оборвется его жизнь. Но именно поэтому жизнь Рубена Фрая была богаче, чем когда-либо. Пятилетний внук, поселившийся в бывшей комнате Джона и спавший в его постели, красивая молодая женщина, его невестка, которая сидела ночами напротив него за кухонным столом, пила виски двенадцатилетней выдержки и рассказывала о себе и Джоне и о своем сынишке и одаривала его таким чувством родства, какого Рубен никогда и представить себе не мог, — все это было так ново. Глубинная радость, странным образом связанная со смертным приговором, и, как с этим всем быть, Рубен не знал.
Когда Мария Морхауз позвонила из какого-то придорожного ресторанчика на шоссе № 40 в сторону Цинциннати, к телефону подошла Хелена. В голосе Морхауз явно слышалось разочарование полученным отказом, они так старались и постепенно внушили семье Фрая-Шварца надежду, даже веру, что аргументация этих молодых, но умелых адвокатов, облеченная в юридические формулировки, возымеет действие.
Хелена Шварц не могла плакать. Морхауз объяснила, что остались еще некоторые задействованные инстанции, что в течение трех ближайших часов ожидается решение Апелляционного суда Шестого округа США и судьи Энтони Гленна Адамса из Верховного суда США — инстанций достаточно влиятельных, чтобы приостановить и отменить постановление об исполнении приговора в 21.00.
Потом Хелена села за стол в кухне, съела то, что уже два часа благоухало карри, и продолжала отвечать на вопросы сына о том, чего сама не в силах была понять, — что сегодня ему больше нельзя встретиться с папой, потому что папа уже не будет жить в том доме за высокой стеной, которую видно из спальни дедушки, что конечно он их всех по-прежнему любит, но все же, возможно, больше домой не придет.
Вернон Эриксен не был готов. Вопрос был задан неожиданно, он не успел его продумать, не нашел подходящих слов, чтобы объяснить свой отказ.
— Я не могу сделать этого, Джон. Меня не будет среди зрителей.
Он взял руку Джона и слегка пожал ее.
— Я не присутствовал при казнях более двадцати лет. И никогда не стану. Я получил врачебное освобождение — всякий раз, когда того, кого я охранял, уводят на казнь, я остаюсь дома.
Джон поднялся, попытался пошевелиться в узкой камере, но им с Верноном и так в ней было тесно. Он нагнулся к решетке, взялся руками за металлические прутья, как поступал частенько, пальцы крепко сжали холодный металл, пока ладонь не побелела.
— Тогда я хочу, чтобы ты привел меня в порядок.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда я умру.
Джон посмотрел на сына похоронного агента. Они оба выросли в Маркусвилле, где свобода означала, что все знали всех. Единственное воспоминание о Джоне, ясно сохранившееся в памяти Вернона, маленький мальчик лет четырех держит папу Рубена за руку, их мама только что умерла, и они пришли в похоронное бюро. Вернон тогда еще работал на дому, это было в тот же год, когда построили тюрьму, и он принимал их в комнате, заставленной гробами.
Вернон наклонился и поднял поднос с нетронутой едой. Привести в порядок человека, который перестал жить. Словно это я распоряжаюсь жизнью и смертью. Он посмотрел на Джона, собрался уходить.
— Хорошо.
Он знал, что лжет. Если Джона действительно казнят, его там не будет. Но этого он говорить не стал.
— Хорошо. Я сделаю это.
На лице Джона, кажется, отразилось слабое облегчение.
— И еще одно, Джон.
Руки на решетке, пальцы сжали ее еще крепче.
— Не знаю, играет ли это какую-нибудь роль теперь. Но я уверен, что ты невиновен. Я не верю, что ты убил дочку Финниганов. Так я считал с того первого раза, когда заговорил с тобой, и так же продолжаю думать сейчас.
Среда. Вечер,
18.00
Осталось три часа
На улице стемнело, Джон не видел этого, но все равно знал: в Маркусвилле день сменился вечером. Люди сидели на своих кухнях, большинство только что вернулось домой, лишь некоторые разбрелись по двум местным кабачкам, у них в городке это никогда не было принято. Джон вспомнил раннюю юность, энергию, кипящую в груди, и этот Маркусвилл, словно большой пластиковый пакет, в котором невозможно дышать. Джон рвался прочь, как и все его сверстники, жизнь начиналась у самого выезда из городка.