Но то были мальчишки, а взрослые… Лидка слышала, как у нее за спиной шушукались соседи, ожидая, когда же она выйдет, наконец, замуж: «Пора — двадцать шестой пошел, через год-два — старая дева». Но так они говорили и через два года, и через три, и через пять. Вначале это раздражало ее, а потом она с этими разговорами свыклась, и пришло время, когда они прекратились вовсе.
Поэтому, когда однажды вечером соседи увидели, как из ее комнаты выходил широкоплечий мужчина, дом был так поражен, что даже не обратил внимания на дефилировавшую Галку. Мужчина был в синей рубашке, в серых парусиновых брюках, лицо у него темное, загорелое, как хлебная корка. Он был без одной руки. Новость, словно цепная реакция, облетела двор, но Лидку никто спросить не решался. Правда, разговоры пошли:
— Может, замуж выскочит…
— Да где уж ей!
— А чем черт не шутит!
— Поживем — увидим…
— Он хоть без руки, а здоров.
Поздно вечером, когда люди рассосались по квартирам, Лидка вытащила стул на балкон, включила лампочку и, облокотившись о перила, зашелестела книгой. Ее во дворе книжницей звали. С легкой Галкиной руки.
Книги, после мальчишек, были второй любовью Лидки. Лидка читала запоем, все, что попадалось, а больше всего, о море. Там всегда было то, о чем она мечтала. Море стояло перед глазами. Море шуршало прибрежной галькой. Мокрый песок блестел, как рыбья чешуя. Было так волнующе-легко на душе, что хотелось плакать.
Лидка взглянула в небо — сквозь клочки разорванных облаков подмигивали редкие звезды. Облака двигались. Они были похожи на паруса. Паруса плывут в неизвестность.
Кто-то заскрипел ступеньками, вспугнув Лидкины мысли.
Лидка безучастно посмотрела на опустевший двор.
Это старик Петрович поднимался по упругой лестнице. Он произнес негромко:
— Ты на них, Лидуха, внимания не обращай…
Он очертил рукой большой круг над головой, давая тем самым понять, кого подразумевает под словом «них»,и добавил:
— Это же не грех — погулять.
Лидка посветлела, как будто на лицо ей упал свет луны.
— Ребенка бы мне… — глубоко вздохнула она.
Слабый румянец осветил ее худенькое некрасивое лицо, и в нем отразилось нечто невыразимо грустное.
— А ребеночка — тем более не грех, — ласково проговорил Петрович.
Лидка захлопнула книгу и вернулась в комнату. Щелкнула выключателем — вспыхнул свет. Спущенная штора слабо колыхалась на сквозняке, все предметы в Лидкиной комнате, казалось, неслышно шуршали и двигались.
Лидка придвинулась ближе к зеркалу, разглядывая свое лицо. Губы отчего-то посинели. Это Лидку испугало. Особенно, когда она прочитала заметку в журнале. Как это там написано: «Нередко губы отражают состояние организма человека: яркие свидетельствуют о здоровье, бледные — о малокровии, синеватый оттенок губ — признак кислородного голодания». У нее как раз синеватый оттенок. Шутка ли — кислородное голодание! У Галки совсем другие губы — цвета раздавленной вишни… И лицо у Галки — так и просится на обложку иллюстрированного журнала.
Лидка любила иллюстрированные журналы. С их страниц часто смотрели на тебя красивые женщины. Как Галка. Лидка подолгу рассматривала цветные портреты, а потом садилась к зеркалу и рассматривала себя.
Две нижних полки на этажерке Лидка специально отвела для таких журналов. Там у нее хранились и портреты артисток. Почти всех. От Орловой до Симоны Синьоре. И у всех такие ослепительные улыбки!
Но косметику Лидка не любила. Ни губную помаду. Ни басму. Ни лондатон. И туалетный столик ее пустовал. Только сиротливый флакон одеколона любовался своим отражением в зеркале. У Галки столик, конечно, весь заставлен. От него пахнет, как от цветочной клумбы. Вообще, Галке все идет, все ей к лицу. И все на ней сверкает. Жакет без застежки. Кофточка вязаная. Юбка шестиклинка. Спортивный джемпер. Панбархат. Есть у Галки одно платье. Лиловое. Вышла она в нем однажды во двор. Стоит у кладовки на тонких иглах-каблучках, покачивается. Словно фиалка на ветру.
И нет длинного ряда кладовок, нет старого дома, Покривившегося палисадника Петровича. Нет ничего этого. А есть песня. Казалось, знакомый мотив разлился в воздухе:
Купите фиалки, вот фиалки лесные,
Скромны и неярки, они словно живые.
Галка уходила, хлопнув дверью, и мотив угасал. Вот она какая. Как песня.
Те мужчины, что приходят к Галке, не взглянут на Лидку. Даже если она наденет бархатное платье с глубоким декольте. Лидка надевала его несколько раз, когда приходил Степан. Дома надевала. На улицу она в нем никогда не выходила, боялась соседских языков. А сейчас это платье снова висит в шкафу.
Лидка пристально глядела в зеркало, словно допрашивала его. «Вот тебе скоро сорок, и совсем ты одинока… А что ты сделала за свою жизнь? Для чего ты жила? Кто это сказал, что человек должен за свою жизнь посадить дерево или вырастить сына? Дерево она посадила и не одно, когда работала каменщицей в пустыне, они там весь городок озеленили. А вот сына… Такого, как Васька, белесого… Родного сына…»
Однорукого мужчину видели у Лидки еще несколько раз, а потом он совсем исчез, и по двору поползли слухи.
— Вернется он.
— Ищи ветра в поле…
— Хорошо, хоть один нашелся.
— Докрутилась!
— А я вам говорю, вернется.
К осени у Лидки родился ребенок. Вышла из больницы она сильно похудевшая, и, когда поднималась по лестнице, пацаны шугали в ее честь голубей, разноцветных, как почтовые марки.
Лидка долго плакала. От радости. Теперь, когда она выходила гулять с ребенком, видела: на нее глазели из окон, как из бойниц, словно брали на прицел.
Лидка знала — Степан не вернется. Ну, конечно. Он поехал в Абакан на заработки. Он так и сказал — на заработки. А такой не вернется.
Приходил Васька. Он подозрительно глядел на ребенка и трогал его пальцем, словно желая удостовериться, живой ли он. Васька задавал разные каверзные вопросы. Теперь тетя Лида все реже появлялась среди мальчишек, а сегодня не вышла совсем. Когда тетя Лида выходила гулять с малышом, пацаны бросали играть в пятнашки и глядели на малыша. Они ревновали. Еще бы! Такой маленький, а вот отбил у них тетю Лиду.
Малыша Лидке не с кем было оставить, а надо выходить на работу. Старик Петрович пробовал ходатайствовать насчет яслей в райисполкоме, а когда это не помогло, туда неожиданно пришел весь двор. Лидка сияла — это произвело впечатление. Она вышла на работу.
Через месяц она купила большую белоснежную коляску с козырьком от солнца и дождя, малышу было тепло и уютно в ней, как в гнезде. В желтой шапочке малыш поворачивал лицо вслед уходящему солнцу. Он был похож на цветущий подсолнух.
Мать катила коляску и улыбалась, а ее некрасивое лицо становилось пунцовым. Хлопали двери — двор провожал их на прогулку.
Лидка шла, остывающее солнце тускло било ей в глаза, и она прикрывала их ладонью. Потом, не отпуская коляску, она наклонилась, чтобы поправить туфель, и мельком скользнула взглядом по соседскому окну. За зеленой полутьмой стекла напряженно блестели глаза Галки. Секунду женщины смотрели друг на друга. Но только секунду. И сразу же тяжелая бархатная занавеска шевельнулась, скрыв за собой Галку.
Лидка никогда не была в тех комнатах, но из разговоров соседей знала, что за черной занавесью — гарнитур последнего выпуска, два больших бухарских ковра и еще неизвестно что.
Лидка не помнила, чтобы Галка когда-нибудь интересовалась ею или хотя бы посмотрела в ее сторону. А сейчас она украдкой выглядывает из-за занавески, и у нее такое жалкое лицо…
Поезда уходят, а человек остается. Сколько раз сходил Николай Павлович Резванов на полустанках, на каких-то крохотных перронах, где его никто никогда не встречал. Служба в МВД бросала Резванова от Закавказья до Магадана. Но здесь, в пустыне, он еще не бывал.
На новое место Николай Павлович всегда прибывал один. С жильем обычно было туговато. Вначале Николай Павлович жил по-холостяцки, и только потом, много времени спустя, перевозил семью. Раньше жена проявляла недовольство, но наконец смирилась с переездами как с неизбежностью.
Новизна всегда пленяет — ждут тебя новые места, новые планы, друзья, но всякий раз, ступая с чемоданом в руках на незнакомый перрон, Резванов вдруг ощущал какое-то неодолимое чувство грусти, тоски и еще чего-то, что не выразишь никакими словами. Вот и сейчас это чувство нахлынуло, едва только последний вагон растаял в угрюмой вечерней полумгле.
На станции было безлюдно. Телеграмму Николай Павлович дать не успел, и никто из сотрудников колонии не пришел к поезду.
«Черт знает, где эта колония? Наверное, далеко», — решил он, пытаясь разглядеть что-либо в сгущающихся сумерках.