Поэтому Гренс молча побрел по улице. Прошел по Свеавэген, Оденгатан, мимо церкви Густава Васы, свернул на Далагатан. Один и тот же путь, двадцать пять минут в любое время года, тонкие седые волосы, лицо в морщинах, заметная хромота, когда левая нога отказывалась слушаться, — комиссар уголовной полиции Эверт Гренс был из тех, перед кем расступались прохожие, из тех, кому не надо было говорить, чтобы их услышали.
Он напевал на ходу.
Миновав пьяных на скамейках в Васапарке и унылый вход в больницу Саббатсберг, Гренс обычно прибавлял шагу, это было необходимо его легким для нормальной работы, по этой же причине он начинал петь и пел до самого здания полиции на Бергсгатан — пел, разгоняя кровь по неуклюжему телу, пел громко и фальшиво, не обращая внимания на тех, кто останавливался и глазел на него. Он всегда напевал что-то из песен Сив Мальмквист, песен давно прошедшей поры.
Прости меня, Магнус, милый, письму моему не верь:
Я сдуру вчера написала, а ты прочитаешь теперь.
То самое утро. «Не читай мое письмо», оркестр Гарри Арнолъдса, 1961. Он пел и вспоминал дни, когда он не был одинок, вспоминал жизнь, такую долгую, что не охватить взглядом.
Тридцать четыре года прослужил он в полиции. У него было все. Тридцать четыре года. И вот теперь у него ничего нет.
Посредине моста Барнхюсбрун, переброшенного через железнодорожные пути и соединявшего Нормальм и Кунгсхольмен, он запел еще громче. Перекрикивая шум машин и сильный ветер, который вечно здесь его поджидал, Гренс пел для всего Стокгольма, отгоняя тревоги, докучные мысли, а может, и досаду:
Ты капельку толстоватый, но все же не со слона,
Ты милый, а вовсе не глупый, прости мне мои слова.
Гренс расстегнул пальто, стянул с шеи шарф, позволяя старой песне свободно струиться среди машин, кативших на второй передаче, и людей, втянувших головы в плечи и спешащих кто куда. Он уже подобрался к припеву, когда почувствовал в кармане пиджака нетерпеливую вибрацию. Раз. Два раза. Три.
— Да? — сказал он громко в мобильный телефон.
Пара секунд, потом этот отвратительный голос:
— Эверт?
— Да.
— Что ты делаешь?
Какое твое собачье дело, жополиз несчастный! Эверт Гренс презирал своего шефа. Как, впрочем, и всех других, с кем работал. И не скрывал этого. Пусть видят. И особенно сам этот интендант, сопляк и аккуратист.
— А что?
Он услыхал, как его начальник вздохнул, и приготовился.
— У нас разные роли, у тебя и у меня, Эверт. Разные полномочия. Например, это я решаю, кому тут работать. И чем заниматься.
— Как скажешь.
— Вот я и удивляюсь, как же так случилось, что ты принял человека на вакансию к себе в подразделение, а я об этом узнаю только что! К тому же человека, чей стаж и близко не дотягивает до того, который требуется для инспектора криминальной полиции.
Надо было отключить долбаный телефон, лучше бы петь себе и петь, солнце только что взошло, и Стокгольм проснулся раскрасавцем, это время — его, Эверта Гренса, личный ежедневный ритуал, когда он имеет, черт побери, право не якшаться со всякими придурками.
— Такое случается. Все зависит от расторопности.
Внизу под мостом прошел поезд, звук его ударился о перекрытия и поглотил голос в телефоне. Ну и пусть.
— Я тебя не слышу.
Голос попробовал повторить.
— Ты не имел права принимать на работу Хермансон. У меня есть другой кандидат. Более квалифицированный.
Скорее бы запеть снова.
— Ясно. Но уже поздно. Я подписал заявление еще вчера вечером. Потому что догадывался, что ты сунешь нос в это дело.
Он отключил телефон и сунул его назад в карман пиджака.
Можно продолжать прогулку. Он откашлялся: придется снова петь с самого начала.
Десять минут спустя Гренс открыл тяжелую дверь центрального подъезда на Кунгсхольмсгатан.
Все эти придурки уже сидели там внутри в очереди и ждали.
Талончики на подачу заявлений — каждый понедельник одно и то же, полна коробушка, проклятье выходных дней. Он оглядел собравшихся: вид у большинства усталый — ясное дело, у кого квартиру обокрали, пока хозяева были на даче, у кого автомобиль угнали из общего гаража, у кого разбили и обчистили витрину в магазине. Он направился к запертой двери своего коридора, там, за ней — его кабинет, пара этажей вверх и несколько дверей после кофейного автомата. Он уже собрался набрать код и войти, но тут заметил мужчину, лежавшего на диване. В руке у того был зажат талончик, лицо повернуто набок, струйка крови, вытекшая из уха, запеклась на щеке. Он что-то бормотал, но слов было не разобрать, Гренс решил, что человек говорит по-фински.
У нее из уха сочилась кровь.
Он подошел еще на шаг. Но от лежащего так разило алкоголем, что подходить ближе Гренс не стал.
Лицо. Что-то тут не так.
Теперь Гренс дышал только ртом. Два шага вперед, и вот он склонился над лежащим.
Мужчина был страшно избит.
Зрачки разной величины — один маленький, другой большой.
Глаза, он видел их перед собой, ее голова на его колене.
Он же не знал, тогда еще не знал.
Он быстро подошел к регистрационному столу. Пара коротких фраз. Руки Гренса сердито взметнулись вверх, молоденький полицейский вскочил и поспешил вслед за комиссаром уголовного отдела к тому пьяному — его, кстати, привезли на такси полчаса назад, и с тех пор он лежал там на диване.
— Отвезти на патрульной машине в неврологическую неотложку Каролинской больницы. Сейчас же!
Эверт Гренс был в ярости. Он поднял палец вверх.
— Сильнейший удар по голове. Зрачки разной величины. Кровотечение из уха. Нечеткая речь.
«А что, если уже поздно», — подумал он.
— Все признаки кровоизлияния в мозг.
Уж он-то в этом разбирается. Знает, что может быть поздно. Что тяжелую травму головы не так-то просто бывает вылечить.
Он более двадцати пяти лет живет с этим знанием.
— Ты принял его бумаги?
— Да.
Гренс посмотрел на значок с фамилией на груди полицейского, удостоверился, что подчиненный это заметил, и снова глянул ему в глаза.
— Дай сюда.
Эверт Гренс открыл кодовый замок и вошел в коридор — ряд тихих, ждущих кабинетов.
У неизвестного только что текла из уха кровь, а когда он осмотрел его, то у него оказались зрачки разной величины.
Единственное, что он увидел.
Единственное, что тогда можно было увидеть.
Поэтому он еще не мог знать, что этот вроде бы рядовой случай нанесения особо тяжких телесных повреждений станет продолжением истории, начавшейся давно, много лет назад, с жестокого убийства, и станет, может быть, самым значительным расследованием из тех, что выпали ему за все годы в полиции.
В окне верхнего этажа горел яркий свет. Если бы кто-то в это время прогуливался по Мерн-Риф-драйв и бросил взгляд на роскошную двенадцатикомнатную виллу, то он или она увидели бы в окне мужчину лет пятидесяти — невысокого, усатого, волосы зачесаны назад. Он или она заметили бы, что мужчина бледен, у него усталые глаза, и он стоит почти неподвижно, равнодушно вглядываясь в темноту. Но вдруг он расплакался, и слезы медленно потекли по щекам.
В Маркусвилле, штат Огайо, все еще была ночь. До рассвета оставалось несколько часов. Притихший маленький городок спал.
Но не он.
Не тот, кто плакал от горя, ненависти и утраты там, в окне комнаты, которая когда-то принадлежала его дочери.
Эдвард Финниган надеялся, что когда-нибудь это пройдет. Что он наконец прекратит эту охоту, перестанет рыться в прошлом, снова сможет лечь рядом с женой, раздеть ее, любить ее.
Восемнадцать лет. Но с годами становилось только хуже. Его горе делалось все больше, а ненависть — сильнее.
Он замерз.
Поплотнее запахнул халат вокруг тела, босые ноги отступили на шаг — с темного деревянного пола на толстый ковер. Он отвел взгляд от городка за окном — эти улицы, на которых он вырос, эти люди, которые были так хорошо ему знакомы, — отвернулся и оглядел комнату.
Ее кровать. Ее письменный стол. Ее стены, пол, потолок.
Она все еще жила здесь.
Она мертва, но эта комната по-прежнему ее.
На столе в морге лежит обнаженная женщина, вес 65 кг, рост 172 см.
Нормальное телосложение, мускулатура развита нормально. Нормальный волосяной покров.
На лице нет никаких повреждений. Наличествует размазанный след кровотечения справа от ноздрей.
Финниган закрыл дверь. Алиса так легко просыпалась, а ему хотелось посидеть в тишине; здесь, в комнате Элизабет, он мог, никого не тревожа, плакать, ненавидеть, мечтать о мести. Иногда он просто стоял у окна и смотрел в никуда. Иногда опускался на пол или опирался на ее кровать, плюшевые мишки и розовые подушечки так и остались лежать там. По ночам он ждал за ее письменным столом, в новом кресле, на котором она так и не успела посидеть. Он сел.