Но он ее не увидел. Он опоздал. А она так доверяет ему.
Гренс торопливо поднялся на крыльцо, девять ступенек были заботливо посыпаны песком. Женщина его лет сидела в, пожалуй, слишком большой приемной, одна из тех, кто уже работал здесь, когда они в первый раз приехали сюда на полицейском фургоне, он это устроил, чтобы она чувствовала себя уверенней.
— Она сидит у себя.
— Я не увидел ее в окне.
— Она там. Она ждет. Мы оставили для нее обед.
— Я опоздал.
— Она знает, что вы придете.
Он посмотрел в зеркало, которое висело у туалета между приемной и коридором. Волосы, лицо, глаза, он постарел, выглядит усталым и к тому же вспотел, пока шел по этой чертовой обледенелой тропинке. Он подождал немного, пока пройдет одышка.
Он сидел, держа на коленях ее голову, из которой текла кровь.
Гренс прошел по коридору мимо запертых дверей, остановился у номера четырнадцать, цифры были написаны красной краской поверх ее имени на табличке у дверной ручки.
Она сидела посреди комнаты. Она смотрела на него.
— Анни.
Она улыбнулась. Его голосу. Или звуку открывшейся двери. Или свету, который теперь падал в комнату с двух сторон.
— Я опоздал. Извини.
Она рассмеялась. Высоким переливчатым смехом. Он подошел к ней, поцеловал в лоб, достал носовой платок из кармана брюк и вытер ниточку слюны, которая текла у нее по подбородку.
Красное платье в светлую полоску.
Он был уверен, что никогда раньше его не видел.
— Ты просто красавица. В этой обновке. Ты в нем такая молоденькая.
Она не постарела, во всяком случае, постарела меньше, чем он. Щеки были все еще гладкими, а волосы такими же густыми, как и прежде. Он там, снаружи, каждый день терял силы. А она словно законсервировалась, день за днем в инвалидном кресле у окна, и все вроде как по-прежнему при ней.
Светлая кровь все текла и текла из ушей, носа, рта.
Его ладонь теперь на ее щеке, он отпустил тормоз, который удерживал заднее колесо инвалидного кресла, выкатил его через дверь и повез по коридору в пустую столовую. Гренс подвинул кресло к столику у большого окна с видом на воду, усадил Анни, принес приборы, стакан и слюнявчик из твердого пластика, им оставили обед в холодильнике: мясная запеканка с рисом.
Они сели друг напротив друга.
Гренс понимал, что надо сообщить новость. Но он представления не имел, как это сделать.
Он кормил Анни и ел сам, питательная запеканка на ее тарелке превратилась в коричневые, зеленые и белые крошки. Она ела хорошо, у нее был отличный аппетит, как всегда. Видимо, поэтому она и чувствует себя хорошо — столько лет в инвалидном кресле, вдали от чужих пересудов — пока она ест, у нее есть силы, она живет, хочет жить и продолжает жить.
Гренс нервничал. Он должен рассказать.
Анни сглотнула, кусок попал не в то горло, она закашлялась, Гренс поднялся, обнял ее и держал так, пока дыхание не пришло в норму. Тогда он сел и взял ее за руку.
— Я принял на работу женщину.
Трудно было встретиться с ней взглядом.
— Молодую женщину, как ты тогда. Она смышленая. Думаю, у нее работа пойдет.
Интересно, понимает ли она, о чем он. Ему бы хотелось, чтобы Анни понимала то, что слышит, если, конечно, она в самом деле слушает.
— Это не меняет наших с тобой отношений. Вовсе нет. Она нам в дочери годится.
Анни захотела добавки. Еще несколько ложек коричневого и одну белого.
— Просто хочу, чтобы ты знала.
Когда он снова вышел на крыльцо, в лицо задул снег с дождем. Гренс потуже завязал шарф, застегнул пальто на все пуговицы, спустился по ступенькам и пошел через автомобильную стоянку, и тут зазвонил мобильник. Свен Сундквист.
— Эверт.
— Да.
— Я его нашел.
— Вызови его на допрос.
— Он иностранный подданный.
— Он разбил человеку голову.
— Канадский паспорт.
— Приведи его.
Дождь зарядил еще сильнее, капли, смешанные со снегом, казались еще больше, еще тяжелее.
Эверт Гренс знал, что это не поможет, но глянул в небо, чертыхнул эту вечную зиму и мысленно послал ее ко всем чертям.
На юге штата Огайо в маленьком городке, главным зданием в котором является большая тюрьма, окруженная высоким забором, занимался рассвет. На улице было холодно, опять падал снег, как и всю зиму, и жителям Маркусвилла предстояло начинать день с расчистки дороги к собственному дому.
Вернон Эриксен совершал последний обход по коридорам с запертыми в камерах людьми.
Было полшестого, еще час, а потом ночное дежурство закончится, он переоденется в штатское и направится по Мейн-стрит к ресторанчику «Софиос» — двойная порция блинчиков с черникой и как следует зажаренный бекон.
Эриксен оставил западное крыло и направлялся в восточный блок, его шаги отдавались эхом от бетонных стен, которые все еще казались ему новыми, хотя им было уже более тридцати лет. Он отлично помнил эту стройку на окраине городка, которой предстояло превратиться в тюремные стены и камеры для приговоренных; пока тюрьма росла, жители Маркусвилла разделились на два лагеря — тех, кто надеялся на новые рабочие места и новые перспективы для городка, и тех, кто предвидел снижение цен на жилье и постоянную тревогу от такого криминального соседства. Сам-то он не больно раздумывал. Ему было девятнадцать лет, он устроился на службу в только что открывшуюся тюрьму, да там и остался. Поэтому он никогда не покидал Маркусвилла, стал одним из тех, кто пустил тут корни, молодой человек, который держался за свою работу, ставшую повседневной рутиной. Меж тем годы шли, и вот теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, уже было поздно что-то менять. Порой он ездил на танцы в Колумбус, однажды поужинал с одной женщиной в Уилерсберге, что в нескольких милях к югу, но тем все и кончилось, не более того, никакой большей близости — как всегда.
Его жизнь словно вращалась вокруг смерти.
Иногда он задумывался: как же так вышло?
Не то чтобы это его пугало, вовсе нет, просто он постоянно это ощущал, жил с этим, работал. Мальчишкой он частенько сбегал с верхнего этажа, где они жили, и сквозь деревянные лестничные балясины наблюдал, как его отец принимал клиентов в единственном похоронном бюро Маркусвилла. Потом, уже подростком, Вернон стал участвовать в семейном бизнесе, помогал обмывать, причесывать, одевать тела, которые покинула жизнь. Он научился возвращать ее, пусть и на время; как сын распорядителя похорон он знал, что с помощью румян и профессиональных средств можно сделать так, что мертвый будет казаться живым, — родные и близкие, когда приходят проститься, бросить последний взгляд и оплакать, хотят, чтобы это было так.
Эриксен огляделся вокруг.
Стенам уже больше тридцати лет.
Почти тысяча заключенных, приговоренных к наказанию, которых надо сторожить, а иногда выпускать на свободу. И почти столько же персонала и охраны, семь-восемь сотен. Пятьдесят пять миллионов долларов оперативного бюджета, тридцать семь тысяч долларов на одного заключенного в год, сто три доллара восемьдесят два цента на одного в день.
Его мир, который он знал, где чувствовал себя уверенно.
Жизнь, смерть — то же самое и здесь, только иначе.
Эриксен прошел центральный пост и коротко кивнул новичку, читавшему журнал, но поспешно отложившему при виде начальника, теперь он сидел выпрямившись и внимательно разглядывал на мониторах картинки из разных камер.
Вернон Эриксен открыл дверь, ведущую в коридор восточного блока.
Death Row.
Двадцать два года он здесь начальником охраны, среди осужденных и приговоренных к смерти за capital murder,[3] которые считают каждый час и уже никогда не будут жить ни в каком другом месте.
В этой тюрьме сидело двести девять заключенных, ожидавших смерти.
Двести восемь мужчин и одна женщина.
Сто пять black,[4] девяносто семь white,[5] три hispanic[6] и четверо, согласно записи в статистической колонке, — other.[7]
Рано или поздно большинство попадает сюда.
Они либо отсиживали положенный срок в одной из камер, выходящих в коридор, где теперь стоял Эриксен, либо их перевели сюда, когда им осталось прожить последний день. Здесь, в Маркусвилле, казнили всех, кого приговорили к смерти в штате Огайо.
«Они тут под моим присмотром», — думал Вернон.
«Я знаю каждого. Они моя жизнь, семья, которую я так и не завел, я каждый день как среди родных.
Пока смерть не разлучит нас».
Вернон потянулся, разминая длинное тело. Он был по-прежнему строен, что называется, в форме, короткие светлые волосы, худое лицо, глубокие морщины на щеках. Он устал. Это была долгая ночь. Стычка с колумбийцем, который бушевал больше обычного, а новичок из двадцать второй камеры, конечно, не спал, ревел как ребенок, все они так поначалу. Потом еще эта стужа. Эта проклятая зима выдалась в Южном Огайо самой холодной за много лет, а отопление, едва заработав, сразу отключилось, систему давно надо было менять, но бюрократы все тянули и тянули, ясное дело — сами-то тут не работают и не мерзнут.