Съехать мне мешали два соображения. Во-первых, унизительно было чувствовать себя жертвой квартирных склок; а во-вторых, мне попросту негде было ночевать. С неделю-другую, конечно, я мог бы пожить в прокуратуре. А потом куда?
И всё-таки она меня выжила — квартирная моя хозяйка.
Не помню, что она там выкинула из ряда вон выходящее, но, видимо, допекла она меня изрядно, ибо однажды ночью скатался я на улице в положении, которое именуется хуже губернаторского. За то, что было оно хуже, ручаюсь: губернаторы, сколько я знаю, не сидели по ночам на панели верхом на маленьком чемоданчике с пожитками. Губернаторы жили во дворцах.
Родственников у меня в Москве не было. Друзей тоже. Куда идти ночевать?
К счастью, был у меня записан домашний адрес Комарова, и я, после некоторой внутренней борьбы, поехал на Большую Молчановку.
Дверь мне открыл Пека. Обрадовался.
— Вы к нам?
— К вам, — говорю.
— Проходите, я папу разбужу.
— А сам чего не спишь?
— Картошку на утро варю. Вы проходите.
Из квартиры на лестницу тянуло теплом; густо пахло домашними теплыми запахами. Я еле стоял на ногах от усталости. Хотел было повернуться и уйти от соблазна, но не смог…
Так вот и стал я жить у Комаровых; поначалу в качестве временного квартиранта, а потом — полноправным съемщиком десяти метров площади в многонаселенной квартире на последнем этаже, без коммунальных удобств, телефона и с печным голландским отоплением.
Несколько дней прокурор делал вид, что моё существование его не интересует. Новых дел мне не давали, по поводу «трупа в чемодане» не вызывали, словом, был я предоставлен самому себе. Лишь однажды секретарша вручила мне стопку писем из числа тех, что оставил мой начальник себе для проверки. Поперек каждого из них шли красные резолюции: «Не подтверждается. В архив».
Комарова я тоже, можно считать, не видел. Домой он приходил ночью, ещё в коридоре стаскивал сапоги, на цыпочках пробирался к постели и, едва коснувшись головой подушки, мгновенно засыпал прочным сном вконец измотанного человека. По решению своего руководства он и подчиненные ему сотрудники вели какую-то свою таинственную работу по делу о «трупе в чемодане». В чём она заключалась, знал я весьма приблизительно — работники оперативно-секретной части не очень посвящали в свои дела.
Спал Комаров мало и уходил из дому задолго до того, как звонок будильника поднимал меня с бугристого ложа. И каждый раз поутру Пека передавал мне листок бумаги с малоутешительными итогами: «Ничего нового».
Так было и три дня назад, и вчера, и сегодня.
Передал мне Пека очередное послание своего родителя и глядит на меня с сочувствием.
— Плохо? — спрашивает.
— Не блестяще, — говорю.
— Садитесь завтракать, я картошки наварил. Мировая картошка, с салом!
Жили мы с Пекой душа в душу. Паренек он был сметливый и — что ещё важнее — хозяйственный. Скромные наши с Андреем Ивановичем рубли расходовал осмотрительно и вдобавок умел варить, жарить и парить не хуже любой хозяйки.
Очистили мы с ним кастрюлю, пополоскали горло чаем, и поплелся я в прокуратуру в весьма расстроенных чувствах.
Скверное это состояние — чувствовать себя бездельником. Товарищи мои, следователи, минуты свободной не имели. Если не допрашивали, то оформляли документацию или выезжали на место преступления, или же присутствовали при вскрытиях, проводили обыски и выемки — словом, скучать не успевали.
Ещё за несколько кварталов до прокуратуры на меня нападала тоска. Перед глазами начинал маячить письменный стол, на котором, в отличие от столов моих коллег, засыпанных бумагами в папках и без папок, царила пустота. Никогда не думал я, что вещи можно ненавидеть. Да ещё так беспредельно, как ненавидел я обычный учрежденческий стол, крытый зеленым бильярдным сукнецом.
В то знаменательное для меня утро я не дошел до своего стола. Ещё в коридоре перехватила меня секретарша.
— Скорее, — говорит. — Вас к телефону. Комаров в который уже раз звонит. Хорошо ещё, я ваши шаги услыхала — и чего это вы топаете, как слон? — а то сказала бы, что нет вас…
Окончания этой витиеватой фразы я не слышал. Оно потонуло в грохоте моих каблуков. Кажется, я даже оттолкнул секретаршу. Во всяком случае, позже она утверждала, что оттолкнул. И не забывала добавить, что вид у меня был, как у сумасшедшего.
Влетел я таким манером в канцелярию, схватил трубку и ору в неё:
— На проводе!
И слышу в ответ спокойное:
— Доброе утро, Сергей Саныч.
— Доброе, — говорю, — утро.
— Очень заняты?
— Очень, — говорю. — Так занят, что не знаю как временем распорядиться. Убить его, что ли? А у вас как?
— Хочу вас навестить.
— Новости?
— Есть один разговор. Не для телефона.
Какое там — «не для телефона»! Разве мог я, скажите, вытерпеть до приезда Комарова? Нет, конечно.
— Да в чём дело? — кричу. — Хоть намекните, Комаров…
И слышу в ответ далекий такой голос, приглушенный расстоянием и скверным телефонным наушником:
— Женщина одна появилась на примете. Зося, может, помните? Зося, о которой рабочий Милехин писал. Так вот, нашлась она. Фамилия ей Михайловская, и живет она на улице Восстания — как раз возле пруда…
То был период реформ и накопления опыта. Ушли в прошлое буржуазные правовые нормы вместе с судами сословных присяжных и следователями при оных судах. Исчезли пудовые своды законов Российской империи и Уложение о наказаниях с его сотнями казуистических параграфов. Новые книжечки Уголовного и Уголовно-процессуального кодексов в редакции 1926 и 1923 годов определили и правовые положения, и категории преступлений, и карательные санкции. Казалось бы, всё стало ясно. Но… На моей памяти сменилось немало руководств по криминалистике и отдельным следственным актам. Попадались среди них и дельные, но встречались и такие, что впору было хвататься за голову. Один из тогдашних авторитетов всерьез сравнивал следствие с заводским процессом по изготовлению деталей методом поточной штамповки, утверждая, что конечный результат этих двух несовместимых производств — деталей и обвинительного заключения — всё равно что братья-близнецы. Другой весьма почтенный профессор из бывших присяжных поверенных рекомендовал начинать допрос с нанесения «ошеломляющего морального удара», а именно — с заявления, что следствию всё известно и запирательство лишь отягощает положение обвиняемого. Предъявлять при этом какие-либо улики допрашиваемому профессор считал неоправданной роскошью.
В соответствии с рекомендациями профессора я ошеломил Михайловскую «моральным ударом», с самым загадочным видом сообщил, что знаю о ней всё, и предложил подробно, а главное, быстро рассказать мне, почему она убила Чернышева. Для убедительности я всё время заглядывал в одну из нескольких папок с прекращенными, архивными делами. Кроме того, была ещё одна причина, по которой я избегал поднимать глаза — Зося Михайловская была красива, отчаянно красива, той кукольной, неправдоподобной красотой, что встречается на пасхальных открытках и в юношеских снах.
Следователи, как и врачи, с течением времени приобретают иммунитет к таким вещам, как красота или уродство. Существо явления, течение болезни интересуют их куда более, чем чистота линий подбородка или форма носика. Столь же равнодушно относятся они и к слезам, памятуя, что любая болезнь связана с болью, а боль — со слезами. Нужен очень серьезный повод, чтобы криминалист позволил себе воспользоваться правом на негодование, жалость или сочувствие. По большей части он отлично знает, кто сидит перед ним, и остается в рамках корректной сдержанности.
Но когда из глаз Зоси выкатилась первая прозрачная бусинка, а за ней другая, я, по точному китайскому выражению, «потерял лицо». Как сейчас вижу себя со стороны — суетящегося, роняющего на пол архивные бумаженции, со стаканом в одной руке и платком — в другой. Лепеча что-то совсем уж несуразное, я стал поить Зосю водичкой, утирать ей слезы и при этом размазал губную помаду. Помада меня и спасла. Оттолкнула Зося мою руку с платком, достала из сумочки зеркальце и… перестала рыдать.
Пришел и я в себя.
Ну, думаю, взят ты, Сергей, в переплет. Чтоб ему всю жизнь икалось, тому профессору. Как же — ошеломил! Ни одной серьезной улики нет, а разыграл пьесу. «Извольте признаться!..» «Следствие не проведете!..» Кто это говорил? Неужели ты?
И так мне стало стыдно, что я даже глаза закрыл. Сижу с опущенными веками, слушаю Зосино всхлипывание и казню себя. Но не до конца. Ибо слишком ещё свежи были в памяти розыскные материалы, с которыми ознакомил меня Комаров. А они давали пищу для размышлений. И немалую.
Что Чернышев бесследно исчез — не было сомнений. Комаров и его люди проверили все больницы и тому подобные учреждения, побывали у него на работе, убедились, что он не уволился, с жилплощади не выписывался и так далее и тому подобное. Что Михайловская знала Чернышева и до замужества состояла с ним в интимной связи, что эта связь не прекращалась и после свадьбы Зоси с Чеславом Михайловским, тоже сомнений не вызывало. Не требовало особых доказательств и то обстоятельство, что Чеслав Михайловский, узнав каким-то образом о Чернышеве и даже познакомившись с ним, ненавидел любовника жены. А главное, жили Михайловские на улице Восстания, в доме номер семьдесят шесть, буквально в нескольких шагах от пруда, из которого выловили мешок.