Поскольку я знал, что мешок был не серый и не желтый, а коричневый, то слушать Васильеву до конца заставили меня лишь врожденное добродушие и профессиональная неопытность.
Так и пролетели даром полдня.
Выпроводил я наконец Васильеву и собрался было и сам уходить, ибо ещё не обедал, но не успел. Комаров мне помешал. Явился без предупреждения и не один, а с гражданином в роговых очках заграничного происхождения.
— Мы на секундочку, — говорит. — Привел я к вам, Сергей Саныч, для знакомства покойника.
— Устал я, — говорю, — не до шуток мне. Вы по делу, Андрей Иванович?
— По делу, по делу. Это вот — умерший семнадцатого февраля Леонид Васильевич Зонтиков, чей труп оплакивает его супруга. Очень чувствительная женщина. Переживает. Вы бы, Леонид Васильевич, хоть бы упредили её, когда умирали.
Побагровел гражданин.
— Безобразие! — говорит. — Насколько я понял, вы — следователь? Я попрошу оградить меня от пошлых намеков вашего сотрудника.
— Успокойтесь, — говорю. — Во-первых, товарищ Комаров не мой сотрудник, а субинспектор уголовного розыска. А во-вторых, кто вы такой?
— Инженер Зонтиков Леонид Васильевич. Между прочим, состою в ячейке как сочувствующий партии. Ещё что вас интересует?
— Только одно: где вы были все эти дни?
Тут Комаров вмешался.
— Позвольте, — говорит, — я объясню.
— Ну?
— Они жили у своей любовницы, гражданки по имени Ариадна Ударная, она же по паспорту Мотря Хвощ.
— По паспорту?
— Ну да. Ариадной Ударной она только последний год прозываться стала. А так была Хвощ Мотрей, девятьсот первого года рождения, из середнячек, проживает по Дурновскому, четыре, работает…
Теперь Зонтиков побелел.
— Слушайте, — говорит, — не ломайте комедию. Я не желаю, чтобы вы вмешивались в мою интимную жизнь! Кто вам дал право смеяться над моей женой?
— Это какой же? — говорю.
— Ариадной Леонтьевной!.. Вы посмели назвать её любовницей, вы своими грязными пальцами измарали всё — любовь, верность, душевную чистоту женщины. Я подам на вас жалобу.
— Ваше право, — говорю. — Но что-то я не улавливаю: Ариадна Ударная — ваша жена, а гражданка Зонтикова кто?
— Бывшая гражданка Зонтикова. Я с ней развелся.
— Когда?
— Позвольте… семнадцатого… нет, восемнадцатого февраля. За день до ухода. Официально. Через загс. Подал заявление, и меня развели. А если она этого не знает, то тут, простите, не я виноват, а скорее вы. Не вы лично, но вы как юрист. Вы же, юристы, сами составили закон, по которому брак прекращается в случае наличия заявления одного из супругов о невозможности продолжать семейную жизнь. Покажите мне — где в законе сказано, что я должен ставить свою бывшую жену в известность о намерениях или свершившемся факте? Нет такого пункта!
Увы, он был прав, этот инженер из «сочувствующих». По тогдашнему закону загс при наличии заявления обязан был расторгнуть брак — и точка. Впрочем, личные взаимоотношения инженера Зонтикова, Ариадны Ударной и бывшей Зонтиковой интереса для прокуратуры не представляли. Поэтому я, не тратя времени, выпроводил молодожена, искренне надеясь при этом, что и в ячейке, где он числится, поступят с ним аналогичным образом.
В кипе сообщений, доставленных почтой на моё имя, было одно, которым я, по существу, не занимался, поручив его проверку Комарову. Оно пришло в общем потоке и после сортировки попало в серую папку, выклянченную мною у секретарши специально для «сомнительных» писем. От прочих моих папок со стандартной надписью «Дело №…», не имевших створок и тесемок, серая выгодно отличалась их наличием и неправдоподобной своей величиной. Она была чуть не вдвое длиннее, шире и толще обычной, и секретарша ею крайне дорожила. Кроме того, вместо стандартного «Дело…» на верхней корке красовалось гордое: «Министерство двора. Личная Его Величества канцелярия» — по упраздненной орфографии, с ятем и прочими старорежимными аксессуарами. Каким порывом революционной бури забросило эту папку из дооктябрьского Зимнего дворца в наше учреждение, осуществлявшее диктатуру пролетариата, было загадкой. Секретарша хранила в ней сводки и диаграммы состояния преступности в районе.
Увидев меня впервые на докладе с этой папкой, прокурор хихикнул, осведомился, не состоял ли я до февраля членом «Союза Михаила-архангела», и заодно посоветовал впредь все бумаги, хранящиеся в папке, открывать словами «Его высокоблагородию господину прокурору», дабы не нарушать единства стиля.
— Смейтесь, — говорю. — Эту похабщину на обложке я, конечно, заклею; а вообще папочка мне нравится — вместительная и с тесемками.
— Ну раз с тесемками!
Однако он сразу перестал шутить, едва я вывалил на стол груду писем. Крякнул. И поскучнел.
— Изрядно, — говорит.
— Чего уж изряднее, — говорю.
— Все прочли?
— По нескольку раз.
Поделился я с прокурором всем, что сам знал, и жду — что посоветует. Добрую половину писем он сразу же в сторону отложил; на какой-то части разрисовал поля и текст синими карандашными черточками и птичками, а три — в том числе письмо Зонтикова и Васильевой — украсил автографом: «В архив».
— Что ж, — говорит. — Вот эти, с пометками, если не возражаете, оставлю себе, чтобы вас разгрузить; а эти передайте Комарову, пусть копает по своей линии. У вас с ним как, есть контакт?
— Есть, — говорю.
— Очень рад. В нашем деле без контакта с уголовным розыском — невозможно. Теорией сыщики наши, конечно, владеют слабовато, но зато практика у них… Возьмите того же Комарова. Ведь он в своей области — звезда. Постарайтесь профессиональные навыки у него перенять. Творчески, конечно.
Письмо, придавшее делу о «трупе в чемодане» иной ход, покоилось в моей серой папке, пока не подошел черед. Написал его рабочий Милехин, и речь в нем шла о Чернышеве Викторе Семеновиче, 1900 года рождения, слесаре железнодорожного депо, ушедшем 19 декабря из общежития и больше в нем не появлявшемся.
Милехин в письме своем указывал приметы пропавшего, и они-то и заставили меня не торопиться с проверкой. По словам Милехина, был Чернышев блондином, носил на левом верхнем резце стальную коронку и очень стеснялся своего роста — 158 сантиметров, почти карлик. Малый рост, однако, не мешал ему. Расторгнув брак и оставив жену с ребенком, он завел себе даму сердца по имени Люся и, кроме того, встречался с какой-то Зосей, машинисткой канцелярии Хамовнической больницы.
Сопоставил я данные эти с некоторыми данными экспертизы и с чистой совестью передал письмо Комарову для формальной проверки.
— Будет время — посмотрю, — говорит. — Промежду прочим. Лично я полагаю, что пользы не будет никакой — не сходятся приметы. Милехин пишет, что рост Чернышёва 158 сантиметров, а эксперт утверждает, что покойный самое малое вымахал за сто семьдесят.
Взял Комаров письмо.
— Проверю, — говорит. — Хотя, конечно, двенадцать сантиметров разницы в карман не засунешь. Но я, безусловно, проверю; не сомневайтесь, Сергей Саныч.
Поговорили мы с ним ещё малость о делах служебных и личных, и перекинулся разговор на Пеку, который был, как оказалось, Комаровым выпорот за порванные начисто штаны.
— И всё у него горит. Примус какой-то, а не пацан. Так портки отделал, что и портной не соберет. Новые надо. А где я их возьму? Оклад маловат у меня — не разгуляешься. На еду только-только… И ещё, слышишь, Сергей Саныч, стал мой профессор школу прогуливать. В ученые, говорит, не хочу; желаю идти в агенты… Теперь лежит на пузе и со мной — враг злейший.
— Зря вы его, — говорю.
— Зря, конечно. А что делать? Ведь от рук отбивается. Вам, Сергей Саныч, этого, простите, не понять, как вы есть бездетный.
— Да, — говорю.
На этом и закончил разговор, так как время шло к обеду. Комаров идти со мной в столовую отказался, сославшись на недосуг, и мы расстались. И не виделись несколько дней, пока не произошло событие, из-за которого попал я в самое что ни на есть пиковое положение.
Должен сказать, что квартирная моя хозяйка вовсе не пылала ко мне любовью. Больше того, узнав, что я народный следователь, она тихой сапой постаралась выжить меня из комнаты в самые, как говорится, сжатые сроки. Перво-наперво отобрала она у меня ключ от парадного под тем предлогом, что свой потеряла и хочет заказать новый. В результате я ежедневно по получасу и более простаивал на лестничной площадке перед запертой дверью в темноте и холоде. Звонок у нас не работал. Приходилось стучать. Сначала я деликатничал — негромко постукивал костяшками пальцев, потом начинал бить кулаком, а к исходу получаса, выйдя из себя, принимался лягать нижнюю филенку каблуком. На грохот распахивались двери — увы, не мои; соседи со всех сторон выглядывали на площадку, спрашивали, в чём дело, и принимались осуждать меня за учиненный шум.