вас. Я хотел узнать, как продвигаются дела. Я ведь уже говорил: все происходящее я воспринимаю очень близко к сердцу. И попутно делаю записи. Они для меня очень полезны. Ах, эта зловещая атмосфера Кларендона! Потрясающий источник вдохновения!
На этих страницах уже было сказано, что Дойл отовсюду тащил к себе куски реальности, чтобы обогатить свои рассказы. Но я не желала, чтобы этот безумный старьевщик поживился за счет «зловещей» атмосферы Кларендона. Я переменила тему:
– Как ваши дела, доктор?
– Жаловаться не приходится. Консультации идут полным ходом. И мои рассказы – тоже…
В этом месте я снова его прервала:
– Вы сегодня такой элегантный.
Дойл смущенно улыбнулся. И посмотрел на свой цилиндр:
– Большое спасибо, мисс Мак-Кари, тому есть особая причина, и я почти стесняюсь ее называть. Дело вот в чем: один благодарный пациент подарил мне два билета на премьеру «Сердца артиста» – на сегодня, в «Олимпию»…
– Этот спектакль рекламируют на улице… Я думаю, будет восхитительно!
– Ну вот… Я очень рад, что вам нравится это представление, потому что… я решил надеть этот костюм и устроить премьеру этому цилиндру… А еще спросить – не согласитесь ли вы меня сопровождать? До спектакля ровно полтора часа. Вам нравятся акробатические драмы?
Как неожиданно и заманчиво! Я ответила, что с благодарностью принимаю приглашение, и принялась высчитывать, как бы мне отделаться от неурочных поручений; впрочем, как я уже сообщала, я не являлась штатной медсестрой Кларендона – я была медсестрой при отдельном пациенте. Я объяснила, что должна попросить разрешения у своей начальницы, а также у мистера Икс, а еще мне нужно немного привести себя в порядок. Дойл согласился подождать:
– Ну конечно, мисс Мак-Кари! А я, с вашего разрешения, пока прогуляюсь. Лучшие идеи посещают меня на ходу.
И Дойл вышел – как будто не он собирался меня ждать, а, наоборот, кто-то поджидал его снаружи.
Подвал был закрыт – там репетировали, поэтому Брэддок была не там, а наверху со своими пациентами. Я подумала, что она до сих пор на меня злится за вчерашний допрос, но ничего такого я не заметила. Мэри скорее показалась мне рассеянной. Посмотрела на меня, поморгала и пожелала приятных развлечений.
Мой пациент тоже не стал возражать. Когда я вошла в его комнату, они с Кэрроллом ужинали. Кэрролл пристыженно отвел глаза. Мистер Икс не дал мне и рта раскрыть.
– Великолепно, мисс Мак-Кари, отправляйтесь и наслаждайтесь. Молния не попадает дважды в одно место. Что одновременно и истинно, и ложно – вы меня понимаете.
Я не поняла, но почувствовала, что надо мной подшутили.
А судя по тому, как обстояли дела в последнее время, в моем непонимании не было ничего странного.
10
Это был незабываемый вечер.
По многим причинам.
И не все из них были хороши.
Я не знаю, когда будут опубликованы эти записи (если они вообще когда-нибудь поведут себя подобным образом), но если вдруг на момент прочтения вами этих строк «Сердце артиста» по-прежнему будет в репертуаре, не сомневайтесь: сходите на эту пьесу. Обещаю, вы не пожалеете.
Не могу пересказать вам свои чувства во время спектакля. Хороший спектакль подобен пейзажу, запавшему вам в душу, или мужчине, который любит вас в темноте, – годится только собственный опыт. Спектакль – он как ребенок, что рождается на каждом представлении, проживает целую жизнь от первого акта до третьего и, как птица феникс, возрождается из пепла аплодисментов, из огня восторга, чтобы повторить себя на следующем представлении. Неуверенность, ошибки, чудесные попадания в точку… Все детали, составляющие ежевечернюю жизнь спектакля на сцене, – все это неповторимо. Каждое из этих созданий живет и умирает только ради нас.
А посему сходите на этот спектакль: он будет для вас уникальным.
Я храню в своей памяти одну сцену. Стройная белокурая танцовщица, одетая лишь в короткую красную тунику, танцует босиком, проходя по лабиринту из битого стекла, силясь добраться до большого тряпичного сердца, подвешенного в центре сцены, а певица сопровождает ее метания печальной арией:
Сердце артиста Сверкает лучисто. Кто доберется До сердца артиста?
Песня угасала, как детская мечта в рассудке взрослого, а танцовщица выделывала всевозможные пируэты, чтобы не задевать острых кромок.
И все равно задевала. Она касалась блестящих краев то ступнями, то бедрами, потому что собственная безопасность заботила ее меньше, чем конечная цель. Ей было действительно важно добраться до этого алого сердца. Мы видели, как ей больно, и восхищались твердостью ее воли. Если присмотреться, некоторые из ее гримас были притворством, но все же девушка испытывала настоящую боль, когда просачивалась сквозь узкие щели меж колонн из битого стекла, – а в иных местах это было возможно только боком. Иногда стекла выступали ровно настолько, чтобы оставить еще один разрез на тунике. Иногда девушка ранила себя до крови, но не менялась в лице; иногда, наоборот, вздрагивала и болезненно кривилась, когда пореза не было и в помине. Люди театра – они такие: реальность пополам с вымыслом. Но почему же лицезрение именно этой актрисы, изображающей боль, когда ее нет, и не выставляющей напоказ истинное страдание, так ярко напомнило мне что-то из нашей обычной жизни, из жизни публики?
Непостижимо, Не продается. Недостижимо, Артистом хранимо. Кто до него доберется?
И тут я задумалась – вот ведь глупость – о Питере Салливане. Мне не открывалось ни одно театральное сердце, так что вопрос был хорош: как его постичь? Это ведь так трудно и мучительно! Я почувствовала себя такой одинокой, что на минуточку сама себе показалась обладательницей такого же скрытного сердца. Кто сможет понять мое одиночество? Как его выразить, где обрести утешение?
И я, сама не понимая отчего, всем своим существом пожелала, чтобы танцовщица наконец добралась до сердца и чтобы оно оказалось не тряпичным.
Пусть оно бьется по-человечески, пусть его приводят в движение искренние эмоции. И да не будет у этого сердца ни двойного дна, ни кошмарных тайн. И даже если оно будет ранимым (как любое сердце) и труднодоступным (как этот подвешенный посреди сцены объект), пускай найдется кто-то, способный его затронуть и одарить счастьем, таким насущным и необходимым.
Мне захотелось стать танцовщицей, которая в тот момент выгибала изрезанные ноги и бедра, делала свое последнее усилие, вытягивала руку, чтобы – наконец – прикоснуться.
Она прикоснулась.
После спектакля доктор Дойл пригласил меня в паб выпить пива с жареной рыбой. Он заговорил о книгах. Я парировала рассказом о своей любви к пейзажам и дальним странам,