Посещение Некрасовым моей убогой квартиры живо рисуется в моем воображении и никогда не изгладится из моей памяти.
Слово «богема» ввел в употребление французский писатель Генрих Мюрже. Богема, собственно, — цыганщина. Богемою Мюрже окрестил студентов Латинского квартала, но затем богемой стали называть всякую интеллигентную бедноту, которая артистически — весело и беззаботно — переносит лишения и даже с некоторым презрением относится к земным благам.
«Есть нечего, да жить весело» — пословица, которой характеризуется жизнь богемы. Но наша богема, имея много общего с богемой Латинского квартала, имела свои особенности. К числу особенностей принадлежало и то, что она делилась на два разряда.
В шестидесятых годах в первом разряде богемы числились: Мей, Кроль, Решетников, Сергей Максимов, Михневич, Помяловский, Курочкины, Василий и Николай, Омулевский, Жулев, Лейкин, Иванов-Классик и многие другие.
Ко второму разряду принадлежали: Шкляревский, Кущевский, Ломачевский, Крутиков, Волокитин и другие.
Первые выбирали для своих сходбищ рестораны почище и подороже, вторые ютились в подвальных ресторанчиках, которые так и звались «ямками».
Замечательно, что первый разряд богемы пил сильнее, так сказать — беспробуднее. Многие из них принесли свою жизнь в жертву своей невоздержанности: почти все они умерли, не достигнув 50 лет, а некоторые погибли на заре жизни. Так, Решетников умер 30, а Помяловский — 27 лет.
Если из перечисленных нами лиц С. В. Максимов, В. О. Михневич, Н. А. Лейкин и другие достигли более солидного возраста, то на это, безусловно, повлиял выход их из богемы. А на этот выход оказали влияние хорошие женщины, давшие им семью и сердечное отношение.
В богеме второго разряда гигантами питья являлись Шкляревский и Кущевский.
Шкляревский — русский Габорио, совершенно не оцененный нашею партийною критикою <...> Прошла критика <...> мимо Шкляревского, не отметив ни одного его романа, а между тем все его романы, взятые из уголовных дел, были удивительно талантливо разработаны.
Пользоваться Шкляревскому уголовными делами было очень легко, так как он около четырех лет занимался у А. Ф. Кони. Шкляревский знал отлично жизнь. Он вместе с А. С. Сувориным учительствовал в Воронежской губернии, затем служил и много путешествовал. Что заставляло его пить — необъяснимо. Его всегда в дни запоя спасал великий гуманист-врач, профессор Манассеин, который клал его в клинику и вытрезвлял.
Некрасов тоже много раз старался останавливать Шкляревского, видя в нем большое дарование.
— Разве ты так бы писал, если бы жил трезвее? — говорил он ему.
Раз Шкляревский слушал-слушал увещания Некрасова да вдруг и выпалил:
— Не тебе обо мне судить, потому ты сам писать не умеешь. Ты вон свое стихотворение «Еду ли ночью по улице темной» шедевром считаешь, а стихотворение — дрянь и в основе ложное. «Она» идет торговать собою, чтобы «добыть» на гроб сыну и на ужин отцу, и при этом надевает свое хорошее подвенечное платье. Ну подумай! Зачем ей было идти торговать собою, когда за ту же цену можно было продать хорошее платье и сделать гроб и накормить отца?
Некрасов потом говорил:
— Осенил он меня своею критикою.
Большим приятелем Шкляревского и многих других писателей был трактирщик С. А. Барашков. Скольких он, будучи сам человеком небогатым, выручил из беды. Особенно дружен был с ним Шкляревский. Как нужда, он к другу: «Выручай!» Друг выручал, и Шкляревский мог садиться за работу.
Писал он урывками, писал в поле, писал на ходу, писал в больнице. Если мы примем во внимание такой изумительный способ писания, то придем к еще большему удивлению перед дарованием Шкляревского.
Иногда Шкляревский пропивал с себя все и сидел дома в одном нижнем белье, пока его не выручал из беды все тот же друг-приятель Барашков, к которому, говорил Шкляревский, «мне идти было все равно как к брату родному».
Выручал его из беды, собственно, для того, чтобы тот снова попадал в беду.
Если в конторе не было посторонних, Федор Михайлович <...> писал вслух свои «Дневники». Иногда он рассказывал свои впечатления, события дня. Именно в это время, помню, рассказывал он мне «историю» своей встречи с известным автором «судебных рассказов» А. Шкляревским. Встреча эта произвела на Федора Михайловича такое болезненно-тяжелое впечатление, что он, по-видимому, долго не мог от него освободиться.
Дело было так. Шкляревский летом однажды зашел к Достоевскому и, не застав его дома, оставил рукопись, сказав, что зайдет за ответом недели через две. Федор Михайлович, просмотрев рукопись, сдал ее, как всегда, в редакцию, где хранились все рукописи — и принятые, и непринятые. О принятии рукописи известить автора Федор Михайлович не мог, так как Шкляревский, будучи всегда в разъездах и не имея в Петербурге определенного места жительства, адреса своего не оставлял никому.
Прошло две недели. Шкляревский заходил к Федору Михайловичу — раз и два, — и все не застает его дома. Наконец, в одно утро, когда Федор Михайлович, проработав всю ночь, не велел будить себя до двенадцати, слышит он за стеной поутру какой-то необычайно громкий разговор, похожий на перебранку, и чей-то незнакомый голос, сердито требующий, чтобы его «сейчас разбудили», но Авдотья, женщина, прислуживавшая летом у Федора Михайловича, будить отказывается.
— И наконец они такой там подняли гам, — рассказывал мне Федор Михайлович, — что волей-неволей я вынужден был подняться. Все равно, думаю, не засну. Зову к себе Авдотью. Спрашиваю: «Что это у вас там такое?» — «Да какой-то, — говорит, — мужик пришел, дворник, что ли, бумаги чтобы сейчас ему назад, требует. Сердитый такой — беда! Ничего слушать не хочет. И ждать не хочет. Непременно чтобы сейчас бумаги ему отдали». Я догадался, что это — кто-нибудь от Шкляревского. «Скажи, — говорю, — чтобы подождал, пока я оденусь. Я сейчас к нему выйду».
Но только стал одеваться и взял гребенку в руки, слышу, рядом, в гостиной, опять ожесточеннейший спор. Авдотья, видимо, не знает, что отвечать, а посетитель, видимо, дошел до белого каления, потому что не так я уж долго одевался и причесывался, а он, слышу, кричит на весь дом: «Я не мальчишка и не лакей! Я не привык дожидаться в прихожей!»
— А у меня, надо вам сказать, — пояснил Федор Михайлович, — мебель в гостиной на лето составлена в кучу и покрыта простынями, чтобы не пылилась, потому что летом некому ее убирать. Ну вот, услыхав, что мою гостиную принимают за прихожую, я не выдержал, поинтересовался узнать, кто именно, и приотворил слегка дверь. Вижу: действительно не мальчишка, человек уже пожилой, небритый; одет как-то странно: в пальто и ситцевой рубахе, штаны засунуты в голенища, в смазных сапогах. Я все-таки почтительно ему кланяюсь, извиняюсь и говорю: «Не кричите, пожалуйста, на мою Авдотью, Авдотья тут решительно не виновата ни в чем... Я запретил ей будить себя, потому что работал всю ночь. Позвольте узнать, что вам угодно и с кем имею удовольствие?» — «Скажите прежде всего вашей дуре кухарке, что она не смеет называть меня «мужиком»! Я слышал сейчас собственными ушами, как она назвала меня «мужиком». Я не мужик, я — писатель Шкляревский, и мне угодно получить мою рукопись!» — «Великодушно прошу извинить Авдотью за то, что она по костюму приняла вас не за того, за кого следовало... А относительно рукописи я вас прошу обождать пять минут, пока я оденусь. Через пять минут я к вашим услугам...»
— И представьте себе, он не дал мне даже договорить! — с удрученным видом продолжал Федор Михайлович. Кричит свое: «Я не хочу дожидаться в прихожей! Я не лакей! Я не дворник! Я такой же писатель, как вы! Подайте мне сейчас мою рукопись!» — «Вашу рукопись, — говорю ему, — вы получите в редакции «Гражданина», куда она сдана уже две недели назад с отметкой, что пригодна для напечатания...» — «Я не желаю иметь дело с вашей редакцией «Гражданина»! Я отдал рукопись вам, а вы заставляете меня дожидаться в прихожей! Как вам не стыдно после всего, что вы написали! Вы — ханжа, лицемер, я не хочу больше иметь с вами дело!»
Я было начал его просить успокоиться, — вижу, человек не в себе, — вышел следом за ним на лестницу. «Еще раз прошу извинения! — говорю ему вслед. — Не виноват же я, в самом деле, что вы мою гостиную принимаете за прихожую. Честью вам клянусь, у меня лучшей комнаты нет, я всех гостей моих в ней принимаю!»
Что же вы думаете? Он бежит бегом по лестнице и грозит мне вот так кулаком!
«Подождите вы у меня! Я вас за это когда-нибудь проучу! Я это распубликую! Я вас разоблачу на весь свет!»
Федор Михайлович взволнованно перевел дух и закончил уже с тонкой улыбкой: