скважиной, пока не прожигает насквозь.
На краю прикроватного столика завибрировал мобильник.
Блейк.
Адриан смотрел на телефон, будто оказавшись во власти неких воспоминаний, выплывавших на светодиодное мерцание. В действительности дело было в проклятом штопоре, вновь попытавшемся ввинтиться в его желудок. Дождавшись, когда вызов был сброшен, он протянул мобильник его владельцу:
– Разблокируй.
На заставке была фотография блондинки в нижнем белье. Адриан уже видел ее лицо. В галерее он обнаружил множество их совместных фото, в том числе откровенных. Оторвав взгляд от экрана, посмотрел на брата художника:
– Ты любишь ее?
Захария пробовал что-то произнести, но лыка не вязал. Та бутылка вина… Нет, дело не в вине.
Отложив телефон, Адриан дернул верхний ящик прикроватной тумбы, когда рядом с подушкой заметил пузырек с таблетками. Их он узнал в его походке. На Захарию давил не пресс, а таблетки. Впрочем, часто это одно и то же.
Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы справиться с голосом.
– Сколько ты принял?
– Две…
– Две? – еле слышно переспросил Адриан.
– Или три.
– Хочешь сказать, что я ширнул тебя поверх трех таблеток снотворного?
Адриан резко отошел к Шкафу Терпения. Сначала живот, потом это. Все трещало по швам. Он коснулся охотничьего ножа в горизонтальных ножнах на ремне, спрятанного под жилетом, – с семидюймовым клинком, гардой, рукоятью из черного матового пластика. Больше всего на свете ему хотелось вытащить нож. Но он не животное, не псих. А профессионал. У профессионалов есть стандарты.
Снег мел сквозь световой ореол ближайшего фонаря.
Адриан опустился на край кровати всеми своими шестью футами и шестью дюймами роста и двумястами пятьюдесятью фунтами веса.
– Захария, у тебя когда-нибудь было это ощущение? Когда ты почти уснул, и в этой молчащей черноте, когда отступают слова, эмоции, понимание того, что ты – это ты… Что все это просто обстоятельства, захватившие тебя, имена, начертанные водой. И вот-вот тебе приоткроется истина…
Брат художника в третий раз закрыл глаза и больше не пытался их открыть.
– Меня зовут Закари. Не Захария.
– Зачем мы здесь?
– Что со мной будет?
– Да. Это тоже. Что со мной будет.
– Я хочу жить… пожалуйста.
– Смерть – единственное, ради чего следует жить. Самое увлекательное путешествие, в которое человек может отправиться. В конце дороги ты узнаешь о себе все.
– Любовь…
– Смерть сильнее любви. – Адриан посидел еще немного, глядя на снежинки. – И не вздумай обоссаться, как твой братец.
Потом подхватил Захарию на руки и покинул дом. Никто не шел ему навстречу, не смотрел на него из окон – на смерть в человеческом обличье. Что ж, он сделал все, что мог. Шансы пятьдесят на пятьдесят: либо дыхание остановится во сне, либо нет. Умереть во сне – какое невероятное везение!
* * *
Адриан заехал в круглосуточный супермаркет и направился прямиком в отдел лекарств, но притормозил у полок с пазлами, а именно – возле коробки на тысячу деталей. Он уже видел эту картину. Имя художника никак не хотело попадать в лунку…
Рэмбо!
Адриан поморщился.
Точно не Рэмбо.
Тысяча деталей. А сколько среди них лиц, острых пик, даже барабан есть…
– Рембрандт, – сказал он.
Он читал о Рембрандте. Такой же одинокий лист на ветру, как и все остальные.
Бутылочки цвета Порки Пиг были заметны еще издалека. Все его недомогания, именуемые «слабый желудок», мать лечила проверенной годами схемой: заливала в него противодиарейную суспензию, пока та не начинала течь у него из ушей. Хватит петь Лазаря, Адриан, иначе я поставлю тебе клизму! И он сжимал губы, чтобы они не дрожали, с суеверным ужасом представляя «Пепто-Бисмол», ползущий по его сосудам с выверенной медлительностью хищника.
Но как только ему исполнилось тринадцать, день в день, он перестал болеть и с тех пор был здоровее буйвола.
Ну, почти.
Сорвав с крышки защитную пленку, Адриан сделал большой глоток. Он не мог позволить недомоганию (гребаному слабому желудку) помешать ему выполнить работу, особенно теперь, когда в его багажнике забылся тяжелым сном брат художника.
Жизнь нормальная, как Безумные Мелодии Луни Тюнз. В жизни тоже есть создания, ударом кувалды оставляющие от тебя мокрое место.
Не знаю, сколько я провалялся в бреду, когда вынырнул на поверхность, обратно во тьму. В голове стучало. Так стук капель, падающих с небольшой высоты, отскакивая от сводов пещеры, становится грохотом водопада.
Холт все не приходил. Что, если он больше не придет? Я прогнал эту безумную мысль. Или не такую уж и безумную?
Я полз вдоль стены. Жар помешательства разгорался, все тоньше становилась граница между реальностью и кошмаром…
Наш брак не был беспросветным адом. Но беспросветного в этом аду хватало. А я был главным заводилой в игре жестокости.
Колючие брызги от шипучей таблетки, терпкий запах пресной воды, большие руки Холта – те самые, которые держали скальпель, – стягивают трусики с моей жены…
НЕТ!
Я на каменном берегу подземного озера, смотрю на гладкую черную поверхность. Если окунусь в озеро, боль и судороги исчезнут, а вместе с ними – и я. Я начал соскальзывать…
Вдруг пальцы коснулись чего-то, что не было землей или камнем. Схватив пластиковую бутылку, я открутил крышку и начал пить, пока вода не смыла жар помешательства и не принесла облегчение.
Вивиан села в спальнике.
– Идем, – сказал Говард.
Он сопровождал ее в темноте – поворот налево, два направо – и включил фонарь лишь тогда, когда они вышли к узкой внутренней лестнице, ведущей в гостиную с большим камином.
Вивиан остановилась и отвела глаза от того, что стояло под стеной. Казалось, кто-то тут же обхватил ее голову руками и сжал, заставляя взглянуть еще разок. Впрочем, одного раза было достаточно, чтобы увиденное врезалось в память.
Пространство внутри картины освещено скрытым источником света, вероятно, свечой. Пламя дрожит, то выхватывая детали из сумрака, то позволяя им исчезнуть. Оранжевые огоньки плавают в больших темных глазах, внимательно, почти равнодушно взирающих на нее. Сдержанность, самообладание – вот что читается в этом взгляде. Интересно, в ее взгляде есть сдержанность? А самообладание? Или только страх?
Но бояться – не слабость. Слабость – позволить страху одержать над тобой верх.
Пусть подпись отсутствовала, в том, что картина принадлежит кисти Дэна, сомнений не было. Но когда он ее создал? При каких обстоятельствах?
Как картина оказалась здесь?
Кто этот ребенок? И почему именно он?
Дэн не писал лиц – после Джеймса на сумеречной дороге. Хотя она предполагала, что существовало еще одно полотно – либо его автопортрет, либо портрет его