Другая часть его жизни состояла из телеигр, ток-шоу и пресс-конференций, из интервью, презентаций, фуршетов. Здесь он был вторым лицом демократической партии «Свобода выбора» и самым сексуальным мужчиной года. Его любили барышни и старушки. Его называли «сынком» и «братишкой». Его потенциальный электорат на семьдесят процентов состоял людей-лютиков. Он обещал им спокойствие и сытость. Он говорил о добре, справедливости, всеобщем братстве.
Иногда эта двойственность смешила его, иногда бесила. Особенно злился он, когда случайно пробалтывался, как это произошло в разговоре с милицейским майором. Просто он устал, перенервничал из-за Василисы Грачевой, а главное, чувствовал себя некомфортно без своего перстня. У него украли дорогую для него вещь. Но даже ближайший друг Лезвие не понимал, почему он так упорно хочет вернуть свой перстень, считал это глупой прихотью, говорил о том, как это рискованно сейчас. И, в общем, был прав. Но Вову заклинило. Он знал, что вопреки осторожности и здравому смыслу он не успокоится, пока его колечко не окажется на законном месте, на мизинце его левой руки.
…Гудки звучали уже несколько минут. Серый спал крепко. Наконец ответил сонный осипший голос.
— Спишь? — спросил Приз.
— Ну а чего, блин, все пока спокойно, в натуре.
Серый громко, со стоном зевнул в трубку.
— Что значит — спокойно? Где американка?
— Да там она, там! Машина ее стоит с вечера, никто не выходил.
— Что, вообще никто?
— Ну, не знаю, какой-то старый хрен с собачкой вышел, мамаша с коляской.
— А вчера?
— Ну, блин, что ты заводишься, Шама? Вчера тоже было тихо. Они приехали, и все.
— Кто входил и выходил вчера, придурок? — вкрадчиво, вполголоса, спросил Вова и разломал зубочистку, которая лежала в кармане халата.
Трое друзей детства, Лезвие, Миха и Серый, все никак не учились настоящей дисциплине. Они разговаривали с Призом как с равным, продолжали называть Шамой, вели себя расхлябанно и нагло. Они не желали признавать в нем настоящего лидера. Слишком много было общих детских воспоминаний. Они знали его слабости, они бывали свидетелями его безобразных истерик, приступов тупой, почти суицидальной мрачности, у них на глазах он успел наделать массу глупостей, несовместимых с высоким званием вождя и божества. Рассчитывать на их фанатичное поклонение и слепое подчинение не стоило. Но только этим троим, Лезвию, Михе и Серому, он мог полностью доверять. Он зависел от них, и они это чувствовали.
Кончик зубочистки впился под ноготь левого мизинца. Приз чуть не взвыл от боли. Серый между тем молчал.
Сквозь его напряженное сопение Приз слышал невнятные голоса милицейской связи. В машине работала рация.
— Эй, Серый, что затих?
— Так, все, Шама, я тебе позже перезвоню, сейчас здесь будут менты, по мою душу, с проверочкой.
— Погоди, откуда они могли узнать?
В ответ послышались частые гудки.
Евгений Николаевич Рязанцев обиделся всерьез. Он только начал приходить в себя, обретать уверенность и спокойствие, ему так нужда была сейчас Маша. Но она не успела появиться и сразу исчезла, стала жить здесь какой-то своей жизнью.
Утро началось отвратительно. Его разбудил легкий, вкрадчивый стук в дверь. На пороге появилась жена Галина. Она только что вернулась из церкви, в своем темном, туго завязанном платочке, в длинной мешковатой юбке, в дурацких старушечьих тапках на плоской подошве. От нее пахло мылом и ладаном.
— Доброе утро, Женя. Как ты спал?
— Нормально, — простонал он, потягиваясь.
Он хотел сделать небольшую гимнастику, покачать пресс, но при Галине было как-то неловко поднимать и опускать ноги, лежа на коврике у кровати. А она уходить не собиралась.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она, заглядывая ему в лицо.
— Нормально. А что?
Он сел на кровати и тут же встретился со своим отражением в тройном зеркале. За ночь он опух, хотя вечером не ел ничего соленого. Мешки под глазами казались тяжелей и темней, чем обычно. Сквозь щель между шторами пробивался солнечный свет и как-то особенно жестоко подчеркивал морщины, тени, нездоровый серый оттенок кожи. Даже нос распух, и стал виден рыхлый второй подбородок.
— Ты плохо выглядишь, Женя, — утешила его Галина.
— Спасибо, дорогая, — он криво усмехнулся, — будь добра, кинь мне халат.
— Пожалуйста.
Пока он одевался, она скромно смотрела в сторону.
— Скажи, Машенька приедет сегодня? — спросила она и поправила свой платок.
Мери Григ обещала явиться рано утром, к завтраку. На двенадцать было назначено закрытое заседание в партийном штабе. Собирались ближайшие помощники и доверенные лица Евгения Николаевича, чтобы обсудить несколько важных стратегических и финансовых вопросов. Мери Григ обязана присутствовать. Он взял телефон и набрал номер ее мобильного.
— Где вы? Чем вы занимаетесь? — спросил он жестко. — Вы должны уже через полчаса быть у меня.
— Простите, Евгений Николаевич. Я не могу.
— Маша, что происходит? Вчера вы уехали с прямого эфира. Причина была вполне уважительная. Но внучка Дмитриева теперь, как я понимаю, дома, с ней все в порядке, и вы могли бы вернуться к своим прямым обязанностям.
Сеть пропадала, было плохо слышно. Он кричал и стал самому себе противен.
«Что я могу сделать? Пожаловаться на нее Билли Макмерфи? Но Билли временно отстранен от должности, возможно, он вообще не вернется, уйдет на пенсию. Позвонить Хогану? Спросить, что происходит? Почему Мери Григ, вместо того чтобы заниматься предвыборной кампанией и моей бесценной персоной, быть постоянно рядом, держать руку на моем пульсе, мотается черт знает где? А может, так и было задумано? Может, ее прислали вообще не для меня, и сейчас у нее совсем другое задание?
Просто от меня это скрывают. Ну конечно! Макмерфи уходит в отставку. Хитрый Хоган станет сотрудничать и дружить с новым руководством. А новому руководству я на фиг не нужен. Для них я чужой, отработанный материал, к тому же старый, о, Господи, старый и некрасивый!»
— Маша! — крикнул он в трубку. — Маша, бросайте все, сейчас же приезжайте! Вы слышите?
В ответ раздался отвратительный металлический треск, от которого зачесалось внутри уха. Связь окончательно пропала. Механический голос вежливо попросил перезвонить позже.
Не обращая внимания на жену, он улегся на коврик и принялся очень медленно поднимать ноги под прямым углом, поднимать и опускать. Двадцать таких упражнений каждое утро занимали всего пять минут и должны были избавить от дряблого живота. Чем медленней поднимаются и опускаются ноги, тем крепче брюшные мышцы. Но это больно, особенно после долгого перерыва. На десятом упражнении он не выдержал и застонал, повалился на бок.
— Что с тобой, Женечка?
Галина обошла кровать, присела рядом с ним на корточки, помогла подняться.
— Ничего, — он встал, опираясь на ее руку, — мышцы свело. Почему ты спросила о Мери Григ? Зачем она тебе?
— Я думала, она приедет к завтраку. Мне хотелось с ней повидаться.
— А ей с тобой — нет! — рявкнул Рязанцев и отправился в душ.
Нервная дрожь все не проходила.
«Чего же ты хочешь, идиот? Ты думал, это будет вечно продолжаться? Все, старичок, пора и честь знать. Пора тебе в отставку, на свалку. Надо уступать место молодым. Ты никому не нужен. Тебя никто не любит».
Его качнуло в душевой кабинке, он ухватился за мыльницу, державшуюся на липучках, мыльница отлетела, он поскользнулся на куске мыла, упал, больно стукнулся плечом и коленом. От обиды чуть не плакал. Дрожали руки. Вылезал из кабинки, чувствуя себя дряхлой развалиной, опасаясь опять свалиться. Бреясь, сильно порезался сразу в нескольких местах. Ранки вспухли, кровь запеклась вишневыми корочками. Смотреть на себя стало совсем противно. Когда он вышел из ванной, Галина все, еще была в спальне. Она успела застелить его постель, развесить одежду, которая с вечера валялась в кресле.
— Маша звонила, — сказала она, — просила передать, появится только во второй половине дня. И не обижайся на нее, пожалуйста. У человека могут быть какие-то свои дела. Нельзя все делить и умножать на самого себя. Что у тебя там так грохотало? Ты упал? Ты опять порезался? Женечка, ну за что ты себя так не любишь? Брейся электробритвой, особенно когда ты в таком нервозном состоянии. Да, Егорыч ждет в столовой, весь из себя тихий и виноватый. Он сегодня ходил со мной на службу, хотел исповедаться, причаститься, но мобильник свой не отключил. Ему позвонили, он вышел из храма, да так и не вернулся.
Галина удивительно много разговаривала. Она даже как будто оттаяла. Она говорила нормальным голосом, не шептала, не бормотала, не делала многозначительных пауз, не отводила взгляд. Она смотрела на него открыто и ласково, говорила о вещах вполне обыденных и понятных. Она даже улыбнулась ему пару раз, и в лице ее мелькнуло что-то прежнее, живое, женственное. Или просто он сам вдруг захотел увидеть ее такой? А какая она, правда, какая она стала? Последние два года он смотрел на нее и ничего не видел, кроме собственной смертельной усталости.