— Везите, куда везете.
Ему все стало обрыдлым, потому что…
Потому что…
Потому что…
…Он вошел тогда в комнату, где был уже накрыт стол, где весело, толкливо было от гостей. Вразнобой, приветливо и невнятно зажужжало вокруг человеческой речью — но, странно, ни единого слова он словно не мог разобрать. Руки одна за другой тянулись к нему для знакомства — но, странно, ни единого имени, ни единого лица он тоже как бы не в состоянии был удержать…
И наконец, будто по случайности, как бы шутейно, он и ей тоже протянул руку и ей тоже сказал:
— Дмитрий. Можно — просто Дима.
И она тоже — в шутейный подыгрыш — произнесла:
— Надежда. Можно — просто Надя.
А голос ее, а голос ее вдруг застенчиво дрогнул, как у девчонки, и совсем уж девчоночий, предательский румянец, внезапный и тяжкий — (она южанка была и нежно-смугла лицом) — угловатыми пятнами выступил на ее высоковатых скулах.
Он держал в ладони ее тоненько точеные, хрустальной хрупкости пальчики; он смотрел (знал, что надо бы оторваться, а не мог оторваться…) в ее очень яркие, карие, словно бы с закипавшими в их глубине слезами, глаза; она покоила свою руку в его большой ладони, глядела-оглядывала и вновь глядела (каждый раз с новым, казалось, выражением) его лицо — и меж ними, словно и не прерывался на десяток тех лет, снова шествовал медовый медленный ток такой родственной приязни, что и у него тоже предслезной влагой застило временами взгляд и больше всего на белом свете хотелось ему — обнять ее бережно и нежно, как малую свою родимую сестренку, а ей — тихо прислониться к нему и уткнуться головой куда-нибудь под плечо его.
И все — смотрели — на них.
— Мы так давно не виделись, — сказала она. Сказала — ему, но и всем окружающим тоже, однако не в оправдание, а в объяснение. — Как давно мы не виделись!
И очень многое несказанное услышал он в этом ее тихом восклицании: и об обидах каких-то, и о тоске, и о большом каком-то разочаровании, и о несбывшемся. И ему тоже стало горько — ее горечью.
…Он услышал, что по щеке его побежала слеза и всполошился: не хватало еще, чтобы жлобы эти видели, как он плачет!
Он открыл глаза, повернулся к окну и, стараясь понезаметнее, вытер щеки.
— Куда везут? — бодрым и развязным голосом спросил он.
— Куда просил, туда везут, — сказал шофер. — На Камчатку. Хотел?
— Уже не хочу. Надю, оказывается… Ее уже нет, оказывается.
Серый повернулся с переднего сидения, поглядел в лицо ДэПроклову. Явно, хотел сказать властную резкость, но удержался:
— Сочувствую. Только ведь не за ради вашего свидания с женщиной мы вас… командируем (скажем так) на Камчатку. Или вы думали иначе?
— Ничего я не думал. А сейчас-то — тем более.
— Повторяю, — вновь обретая скучный тон, заговорил серый, — и очень хотел бы, чтобы вы это запомнили отчетливо: усть-кореньские ножи, кто именно, сам или по чьей-то воле, с чьей помощью и так далее, организовал во время тогдашнего вашего пребывания на Камчатке те многочисленные анонимки, в результате которых многие (и вы, в частности) столь крупно пострадали.
— Что-то не похоже, чтобы вы очень уж пострадали… — отметил ДэПроклов.
— Это другая история.
— Кому были телеги?
— Точно известно: одна — через посольство — в канцелярию того гребаного генсека, вторая — моему непосредственному шефу, заву, то есть, по идеологии. Вполне возможно, что были другие — на самый верх.
— М-да, — сказал ДэПроклов. — Теперь-то понятно, почему такая гроза с такими кирпичами разразилась… Я вам достану того гаденыша, не сумлевайтесь.
— Мы и не сумлеваемся, если бы сумлевались — не стали бы на вас тратиться.
— Польщен. До глубины души. Даже растроган. До слез, можно сказать.
— По телефону, который на визитке, можно говорить открыто — он защищен. Если потребуется какая-то помощь там, на Камчатке, вплоть до… не стесняйтесь.
— Понимаю, ага, у вас длинные руки?
— Не длиннее других. Но и не короче. Паспорт при себе?
— А если вдруг нет?
— Если бы «вдруг нет» — сделали бы, не «сумлевайтесь».
И тут впервые серый улыбнулся. Улыбка у него была страшноватенькая.
«На кого же он похож?» — подумал ДэПроклов и тотчас же определил: на инквизитора, точно! — должно быть, они именно так выглядели.
— Вы сказали, что уже знаете нужного нам человека. Кто это?
— Черта с два я вам скажу прежде времени. С Камчатки, сказал, позвоню.
— Ну, с Камчатки так с Камчатки… — неожиданно легко согласился серый и, снова поворачиваясь лицом к дороге, с некоторой мечтательностью в голосе закончил:
— Только ведь, если бы мы очень захотели, вы бы нам и тут, без всякой Камчатки, рассказали. Ну, впрочем, езжайте, так вернее.
— Премного вам благодарны! — с притворной искренностью воскликнул ДэПроклов.
— Шутите? — полуобернулся инквизитор. — А я бы на нашем месте шутил поменьше. Вообще бы не шутил.
— Ну так вам-то на моем месте не бывать?
— Не бывать, — скупо согласился серый и, уже окончательно отвернувшись к дороге, замолчал и вплоть до самого Домодедова не вымолвил ни слова.
ДэПроклов был доволен и этим. Порядком надоели ему эти, как в плохом кино, разговорчики, явственно попахивающие угрозами и намеками. Не до них ему сейчас было.
Он отвернулся к окошку, смотрел на пролетающие мимо голые березовые рощи и не то чтобы думал о Наде и о том необратимом, что с ней случилось, а как бы тоскливо ныл обрывочными какими-то воспоминаниями о ней, и нежные и трогательные ощущения, которые он испытывал рядом с ней тогда, вновь, казалось бы, напрочь заглохшие, пошли в устрашающий рост, но только — окрашены они теперь были в тона отчаяния, безвозвратности и оттого были уже нежными — мучительно, трогательными — до ощущения плача, раздирающего сердце.
…Тогда в их самый первый вечер, на чьем-то дне рождения, среди застольной разноголосицы, он, усаженный рядом с Надей — как жених с невестой — наклонился к ней и сказал: — Ты знаешь, чего я сейчас больше всего боюсь? Что сейчас меня начнут спрашивать: «Как там Москва?»
Она вмиг смутилась.
— А я тоже… тоже ужасно хочу: «Как там Москва?» Как там метро? Помнишь, как мы ездили по кольцевой?
И ДэПроклов поразился: «Господи! Вот что она еще помнит, оказывается!»
…как той весной, на удивление ненастной, страшно затянувшейся, когда по улицам бродить было невмочь — и из-за скопищ рыхлого грязного снега на мостовых и из-за въедливого ветра вдоль улиц — деваться было некуда, а расставаться почему-то невмоготу скучно, — так вот, той весной единственным их пристанищем было метро, и весь их роман, этот едва проклюнувшийся бледный немощный росточек, так ничем и не продлившийся бедняцкий их роман, он так весь и прошел в гулком теплом грохочущем подземелий, в обрамлении лампочных цепочек, дробно вьющихся во мраке по стенам тоннеля, в пневматическом шипе и стуке то и дело открывающихся-закрывающихся дверей, в вечном окружении народа, то битком в вагон набивающегося, то вдруг суетливо и спешно изливающегося наружу, в мелькании тьмы, света, тьмы, в ликующих крещендо пылких победоносных ускорений и тотчас же, как занудный закон, следующих за ними торможений, от которых враз становилось на душе и тягомотно и скучно… «Белорусская. Следующая — Краснопресненская»…
О чем-то они говорили тогда? Наверное, говорили. Сейчас уже и не вспомнить. Сейчас-то ему казалось, что они просто всегда сидели рядом друг с другом и всегда молча. И им было хорошо это: сидеть рядом друг с другом — молча.
— Слушай, — сказал он тогда, во время застолья. — Слушай! Я же ведь ни разу так и не поцеловал тебя!
— Это казалось тогда так важно… — согласилась она грустно. — Какие мы были!.. — Она помолчала, усиливаясь сказать. — Хорошие… бедные… бездомные… бедные… хорошие…
Они тогда, за тем камчатским столом, согласно и с одинаковым оттенком легкой враждебности миновали памятью, вынесли как бы за скобки, того, третьего, который хоть и отсутствовал, но именно отсутствием своим портил им всю обедню. Тогда, в Москве, ДэПроклов и в глаза его, кажется, ни разу не видел, хотя были они с одного факультета. Из Надиных неохотных рассказов знал, что мнит себя поэтом, вроде Окуджавы, играет на гитаре. В ту зиму он — ко всеобщему восхищению однокурсников — взял академический отпуск и отправился простым рыбаком на океанском сейнере, дабы изучить в океана жизнь и создать что-нибудь небывало литературное.
ДэПроклова уже и тогда отчетливо мутило от явной туфты, от дешевого снобизма, каким явственно отдавало это мероприятие — по некоторым намекам и Надя примерно так же к этому относилась — но весь ужас был вот в чем: она обещала ждать его. Что-то поцелуйное было у них до того, как этот Третий (то ли Игорь, то ли Вадик его звали) уехал…