Мне кажется, что, когда я описываю это вот так, никто не понимает, как именно проходила эта борьба. Очень жаль, потому что я уже давно пишу не только для себя. Нет, собственно, я с самого начала писала не только для себя, но и для того, кто когда-то прочтет эти мои слова. Случится это через двадцать, сто или тысячу лет, мне все равно. Наплевать. Когда-нибудь кто-нибудь прочтет это и узнает, что я сделала. Что я сделаю. И почему.
Орендель… Первый год в заточении… Этот рифмоплет, конечно, ничего не понимал. Пока он жил в замке, с него пылинки сдували, а тут его похитили, словно мешок с мукой, а потом заперли в курятнике, обнесенном высокой каменной стеной. От такого любой свихнется. Графиня поручила мне поселить ее сына у добрых, приветливых, надежных и зажиточных людей с детьми возраста Оренделя на хуторе в неделе езды от замка. Там ее сын должен был расти в окружении, которое соответствовало бы его натуре и отвлекло бы его от разлуки с семьей. Трогательно, да? Плевать я хотела на ее поручение. Я поселила Оренделя там, где хотела. У бедных и суровых крестьян, которые обрадовались предложенным им деньгам, а больше всего обрадовались тому, что им и пальцем пошевелить для этого не пришлось. Конечно, графиня писала сыну письма и передавала их мне. Конечно, Орендель их не получал. Я читала эти письма по дороге к нему и выбрасывала. Орендель очень страдал от одиночества и условий жизни в заточении. Он все время думал о том, как мать могла так поступить с ним, как она могла поселить его в таком ужасном месте, пусть и из лучших намерений.
Мальчик много раз думал о побеге, но высокие стены останавливали его. Когда он спрашивал, почему мать не передает ему ни весточки, почему его поселили именно тут, я лишь пожимала плечами. (Когда я захочу, то могу быть весьма разговорчивой, пусть у меня и нет языка, но если у меня нет желания говорить о чем-то, то от меня ничего не добьешься.) Орендель очень удивлялся изменениям в моем поведении. Я была его кормилицей и заботилась о нем – мне приказали о нем заботиться! – а тут я вдруг начала вести себя, точно его тюремщица. Мальчишка настоял на том, чтобы писать матери, и я позволила ему это. На обратном пути я читала его письма, выбрасывала их и писала новые (еще много лет назад, едва научившись писать, я наловчилась подделывать почерки). В этих письмах «Орендель» сердечно благодарил графиню за свое спасение, хвалил свой хутор, рассказывал о товарищах по играм и печалился лишь о том, что ему приходится быть вдали от семьи и отчего дома. Получая эти письма, графиня плакала от счастья.
Я думала, что эта игра продлится лишь год, потому что Орендель не переживет первую зиму в сарае. Я представляла себе, как возвращаюсь из очередной поездки и сообщаю графине, что Орендель умер. Конечно, я не назвала бы истинную причину его смерти, само собой разумеется, я не сказала бы, что мальчишка скончался от слабости, вызванной голодом и холодом. Я сообщила бы ей, что малец заболел, например оспой, и нашим добрым крестьянам пришлось поскорее избавиться от тела. Мол, они скорбят о нем. В общем, я бы придумала что-то правдоподобное. Ах, какое это было бы наслаждение – сообщить графине о смерти Оренделя! А самым лучшим было бы то, что Клэр не могла бы проявить свою печаль, не могла бы поделиться своим горем ни с кем, кроме меня и Раймунда. Иначе ей пришлось бы сознаться в том, что это она похитила Оренделя, и тогда Агапет бы ее не пощадил. Он с уважением относился к женщинам, но в то же время мог быть очень жестоким.
Что до сокрытия похищения в тайне, то теперь графине уже нечего бояться, ведь Агапет гниет в могиле, но в остальном для нее стала бы страшным горем новость о том, что с Оренделем что-то случилось. (Почему я пишу так, словно есть возможность какого-то другого исхода? Все так и будет, и то наслаждение, о котором я говорила, еще ждет меня. Но я не хочу забегать вперед.)
Орендель пережил первую зиму. Не знаю, как ему это удалось, ему, всегда спавшему в комнате с двумя каминами, замерзавшему под теплым одеялом. А тут он покашлял немного, подхватил насморк, и все, ничего хуже с ним не случилось. Когда я приехала к нему в начале апреля, то увидела в его лице то, чего я никогда не предполагала в этом мальчишке. Какое-то упрямство. Волю. Стремление воспротивиться судьбе. Это стремление было еще слабым, но оно уже зародилось в нем, зародилось во льдах холодной зимы.
Проклятье, подумала я, так он будет жить вечно.
Раймунд был рад этому. Он заявил мне, что каждый прожитый мальцом год приносит нам по четыре золотых, потому что всякий раз он оставлял себе по золотому. Он говорил: «Пять лет – и у нас будет двадцать золотых, мы сможем выкупить себя из крепостничества! Мы купим себе домик и проживем еще пару лет спокойно». Старый дурак! Думает на столько шагов вперед, на сколько плюет. Во-первых, объяснила я ему при помощи жестов, мы можем брать деньги и в том случае, если Орендель будет мертв, потому что графине вовсе не обязательно знать об этом. А во-вторых, придется как-то объяснять графу Агапету, как мы получили эти двадцать золотых. Все может открыться, и тогда мы очутимся в мрачной сырой темнице, по сравнению с которой сарай Оренделя покажется королевским дворцом. Тогда Раймунд спросил: «Но зачем нам вообще оставлять его в живых, если мы все равно получим деньги? Почему бы нам просто не убить его?» Видимо, его заинтересовало только первое из моих возражений. Большинство вопросов, которые задает этот дурак, не стоят и ломаного гроша, но иногда – очень, очень редко – мой старик говорит что-то стоящее. И это был хороший вопрос. До этого мне в голову не приходила мысль о том, что можно убить Оренделя. По крайней мере собственными руками. Одно дело запереть кого-то в сарае и ждать, пока январские холода сделают свое дело, но совсем другое – взять в руки веревку, нож или дубину… Да, другое. Я знаю, о чем говорю.
Раймунд уладил бы это за меня. Пару раз я видела, как мой муж отрубает головы уткам, как разделывает форель. Он не просто выполняет свою работу, старик еще и получает от этого удовольствие. Пускай убийство человека – это нечто большее, чем перерезание глотки птице, но я уверена, что Раймунд справился бы, дойди до этого дело.
Так почему же мы не убили Оренделя тем апрельским днем после первой его зимы в заточении? Почему мы не убили мальчишку, когда Раймунд задал этот вопрос? Мне достаточно было бы кивнуть головой. И я кивнула бы, не сомневайтесь, если бы это не противоречило моим изначальным намерениям. Я никогда не хотела вредить Оренделю, речь шла о том, чтобы причинить боль графине, а пока малец был жив, я не могла исполнить свое желание. Более того, графиня испытывала жгучую радость, читая письма, которые я писала ей от имени Оренделя. Она верила в то, что ее сыну живется прекрасно, и это делало ее счастливой. Я не могла написать ей правду, не навредив самой себе, а ложь была бальзамом для души моего заклятого врага. Я очутилась в ловушке, из которой меня освободила бы лишь смерть Оренделя, кто бы ни убил его – Раймунд или матушка-зима.
Так почему же я не кивнула? Потому что я уже увидела упрямство и горечь на лице Оренделя. И это навело меня на другие мысли. Я могла бы завоевать сердце этого мальчика, отнять его у графини и воспитать его так, как мне самой захочется. Я превратила бы его в свое подобие, и все это с одной только целью – показать графине, кем стал ее сын и насколько он ненавидит мать.
Этот новый план вдохновлял меня намного больше, чем старый, в первую очередь потому, что это причинит Клэр боль ужаснее, чем смерть Оренделя. Легче пережить утрату, если человек умер, чем если ты потерял его из-за ненависти в его сердце. Можно научиться жить со своим горем, но если ты знаешь, что тот, кого ты любишь, презирает тебя, то мысли об этом каждый день вновь и вновь приходят тебе в голову, они пронзают твое сердце, разрывают душу, они оставляют в тебе мучительную, а главное, незаживающую рану. Ничто в мире не утешит тебя, ничто не позволит простить себе величайшую ошибку в своей жизни, если именно эта ошибка и привела к тому, что ты сама разрушила то, что любишь. Взглянув в глаза Оренделя, я поняла, что мне удастся переделать его так, как я хочу. Конечно, мне пришлось заплатить за это высокую цену – моя месть откладывалась. Мне нужно было ждать. Скрепя сердце, я уплатила этот залог.
После того апрельского вечера шесть с половиной лет назад я начала заботиться об Оренделе, я изображала добрую кормилицу, я подливала ему чистого вина правды, отравленного ядом с моей кухни. Я изменила свое мнение по поводу писем от его матери и стала передавать Оренделю послания от графини, вот только выходили эти послания из-под моего пера. Орендель жаловался на то, что живет в невыносимых условиях, а «графиня» отвечала ему, что не следует капризничать, ведь она, в конце концов, спасла его от войны. Орендель писал, что предпочел бы уйти в монастырь, а не жить в курятнике, а «графиня» отвечала, мол, ей важно было преподать урок этому самовлюбленному тирану, его отцу, что не всегда можно добиться своего.