— Я вас поздравляю! — итожит он.
Из мудрой предосторожности я засовываю лапы подальше, чтобы он не мог видеть, как одновременно с закручиванием сюжета я кручу ему кукиш.[19]
Он пересекает помещение, осторожно переступая через винную лужицу. Идет в сторону окна. Боже! Как он широк в плечах. Его младенчески розовая балда сверкает в свете ламп.
— Мсье, — бросает он, — мне только что сообщили новость, из-за которой этой ночью прольется много чернил: горят службы американского посольства на авеню Габриель. А ведь были приняты строгие меры безопасности…
Он будто прощупывает взглядом даль Пантрюша, которая открывается из окна моего кабинета.
— Мне кажется, что я различаю отблески пожара… Мы молчим. Происходит что-то слишком серьезное, что не позволяет раскрыть рта, даже если тебя зовут Берю или Пинюш и в тебе столько же ума, сколько в скелете динозавра из Музея.
Старик поворачивается, он удручен. Его лоб в складках морщин, как бальное платье выпускницы. На вид он больше удручен, чем возмущен.
— Мне больно от нашего бессилия, — говорит он. — Вы представляете себе, Сан-Антонио, те последствия, которые повлечет за собой новое покушение?
— Это ужасно, — сокрушаюсь я по всем законам драматургии. Виандокс не преминул бы сделать мне заманчивое предложение.
Весь в смятении, босс попирает вино Берю. Наконец он замечает это и, показывая на багряную лужу на полу, восклицает:
— Вот, мсье, Франция!
— Но… — буровит Берю.
— Что такое? — гремит Старый.
— Ничего… Э!.. Я хотел только уточнить, что это испанское вино!
Уязвленный, дир сваливает, унося на подошвах частицу Испании.
Мы ждем три минуты, прежде чем сесть.
— Но вот! Мой ох! — вздыхает Жиртрест, ликвидируя разрыв бумажными салфетками… — Подумаешь, катастрофа… А винище, за которое я заплатил один франк двадцать сантимов!
Пино извлекает корнишоны из чернильной лужицы. Я, в отличие от них, не произвожу шума, не колеблю воздух, а мыслю, как тростник[20] И мысли, которые следуют одна за другой под куполом моего свода, вогнали бы в тоску даже клопов.
Бессилие! Стриженый[21] прав. Бессилие! Мы евнухи от полиции Слизняки из Большого дома! Все потеряно, кроме чести, как говорил… тот… тому Земля горит под ногами америкашек. Я очень хорошо понимаю тактику террористов. Заставить службу америкашек во Франции думать, что они находятся на осадном положении. Создать недоверие между ними и французами.
Хозяин прав, я согласен. Речь идет о том, чтобы восстановить порядок, мир и спокойствие.
Я беру чистый лист, рисую на нем кружок, в котором пишу — Зекзак. Рядом с первым черчу второй кружок, в нем пишу — Грета. Соединяю их линией. Потом ниже рисую третий кружок, внутрь которого помещаю, как в медальон, фоторобот. Затем — вопросительный знак.
На этом этапе графических работ Пинюш касается моей руки. Я поднимаю башку. Он показывает мне спектакль, который стоит беспокойства. Представьте себе, Толстый стоит на коленях. Он упирается в пол и лакает разлитое вино.
— Берю! — хриплю я.
Он поднимает ко мне рыло, измазанное помоями.
— Ты бесчестишь звание человека! — назидательно бросаю я. — И такое отвратительное существо обладает правом голоса.
Однако не следует задевать гражданское достоинство честного Берю. С ним можно обращаться, как с кретином и рогоносцем, он допускает это, потому что знает, что так оно и есть. Но если не признать за ним избирательные права, он вспыхивает, как омлет с ромом.
Он поднимается и, сочась вином, приближается к моему столу.
— Что ты сказал! — рычит эта обезьяна. — Мой долбаный комиссар совсем спятил? Мусью комиссар имеет желание, чтобы его выкинули в окно, предварительно даже не открыв его?
Я рассматриваю парижскую ночь, забрызганную огнями.
— Инспектор Берюрье, — говорю я, — предупреждаю вас, если вы будете продолжать в том же духе, вы можете вернуться к своему очагу, чтобы оставшиеся годы ухаживать за представительницей китообразных, которую однажды вам пришла прекрасная мысль проводить в мэрию.
Толстый рыгочет. Разрядка, что ли. Он утирает губы и объясняет, чтобы оправдать свое странное поведение, что уж если вино привозят из далеких Испании, то никто не имеет права поливать им служебные помещения. Хотя Пиренеев нет с тех пор как… уже давно, это представляет собой порядочное путешествие.
Он продолжает стекать, как еще недавно сочилась его литровка. Пино рассматривает с интересом мой набросок.
— Во что ты играешь, Сан-А?
— Видишь ли, — говорю я, — делаю схему, чтобы попытаться врубиться.
— Почему ты поместил фото загадочного дергателя стоп-крана под Гретой?
— Что ты хочешь этим сказать, средневековый архив?
— Я хочу сказать, — бросает Пино, — что этот тип вмешался в дело не после смерти девушки, а до! — И добавляет, пока я рассматриваю его: — Причем роковым образом!
Толстый собирается принять участие в обсуждении, но не успевает. Я уже у двери. Бросаюсь в затихший коридор и качусь по лестнице вниз.
От замечания Пино я прозрел. Конечно, человек из поезда появился не после, а до. И теперь, вместо того чтобы искать его в настоящем, я начинаю искать его в прошлом.
Глава VIII,
Что называется, состарить внешность
Тобогган[22] — мрачное ночное заведение, к которому, я бы сказал, тяготеет определенная часть парижской шпаны — если бы земное тяготение было возможно в этом узком помещении.
Оно напоминает коридор, в конце которого возвышается полурояль (что совершенно естественно для места сборищ подобной полубосоты).
На стенах художник, влюбленный в Корсику, написал побережье острова Красоты, в живых тонах, которые могли бы служить рекламой фирме Риполин. Среди других я замечаю две прекрасные фрески, одна из которых изображает купальщицу в бикини, сжимающую в объятиях дельфина, вторая — милую дафнию, которая противится дофину.
Тут же у входа расположена довольно длинная стойка бара, в которую вцепились бабы и господа пальцами, забрызганными бриллиантами. Не обязательно отсидеть в Централе, чтобы сообразить, что они тоже оттуда.
Мое появление производит определенное замешательство в вольере. Здесь бывают либо завсегдатаи, либо петушки из провинции, которые приезжают, чтобы их ощипали. А так как я не принадлежу ни к одной из этих категорий, то эти бедные милашки в полном недоумении.
Я взлетаю на высокий табурет у южной оконечности стойки бара и посылаю сигнал SOS халдею. Не знаю, где хозяин этого кабака выловил своего бармена, но могу вас заверить, что это было не на конкурсе смазливых ребят. Это бритый шилом хмырь, на лице которого столько же шрамов, сколько на дереве Робинзона, и видно — парень с душком, что заставляет меня вспомнить одного Омара, с ним я некогда загорал на пляже.
— Что будем? — спросил он.
— Один сто тридцать восьмой!
— Не понял? — сухо бросает он.
— Двойной Ват шестьдесят девять, ну! Вы не производите впечатление человека, способного к математике, уважаемый! Он удерживается от гримасы и готовит мне пойло.
— Со льдом или с содовой? — спрашивает он.
— Чистый… — отвечаю я, — я пью его так, в чем мать родила!
Он отворачивается от меня, чтобы пополнить запас пластинок на проигрывателе, замещающем домашнего пианиста.
Потом этот господин Маринующий-Маринад возвращается по-итальянски порывисто и заявляет, что улетучивается. Я слегка разворачиваюсь к почтенной публике.
Мертвый час. За столиками три пары made in[23] Сельпо-ле-Вен пьют шампанское, делая при этом вид, что находят его хорошим. Желчный метрдотель, по мере того как они пьют, подливает шампусика, а если видит, что они к нему спиной, использует для этого и ведерко со льдом. В этой войне свои правила. Париж by night[24] кишит нищей братией, которая, платя восемь штук старыми за пузырь винца, считает, что пустилась в загул.
Когда они возвращаются к мирной жизни на фабрике липучек для мух или в сельском хозяйстве, им этого хватает на десять лет рассказов восхищенным соседям.
Клиентура бара представляет собой живописную картину. Крутые стараются казаться круче, шлюхи — похотливей. Одна из этих скромниц слева не сводит с меня своих полтинников. Это — очаровательная девушка, кажется, мартиниканка, с блестящими глазами и волосами, завитыми, как рессоры какого-нибудь Данлопилло.[25] У нее невинный смех и приветливая улыбка, честное слово.
По всей видимости, мое обаяние тронуло ее нежные чувства. Коричневая амазонка, которая ублажала сельских клиентов, пузатых и варикозных, помогая неповоротливым избавиться от бумажника, а застенчивым — от кальсон, похоже, говорит себе, что один головокружительный разок с очаровательным молодым человеком, который пишет свои любовные послания только на девственно чистой бумаге, был бы подарком судьбы.