Я должна думать о нем, моем бедном покойном отце, и о страданиях, претерпенных им из-за нее. Он должен стать моим мерилом, моим критерием. Ради него я должна позволить Эмили умереть. Ее судьба в любом случае решена, как бы она ни предпочла поступить. И не лучше ли, чтобы ее жизнь закончилась здесь, где журчит вода, трепещет листва и шелестит трава, под светлеющим утренним небом, а не при исполнении смертного приговора, вынесенного по обвинению в тяжком преступлении?
Так пусть же совершится ее воля. Я и пальцем не шевельну, чтобы помешать этому. Не все ли мне равно, как придет Смерть к двадцать шестой баронессе Тансор? Хотя в жилах у нас обеих текла кровь Дюпоров и хотя Эмили выказывала мне приязнь и называла меня своим другом, сейчас она ничего для меня не значила. Разве могла она быть мне настоящим другом? Разве могла я быть настоящим другом ей? Обе мы притворялись. Обе преследовали свои тайные цели, даже когда улыбались, мило беседовали, хихикали над мистером Морисом Фицморисом или дождливыми вечерами сидели голова к голове, точно школярки, над альбомом с новинками парижской моды.
Время лжи прошло, и мне больше не придется лицемерить. Теперь я смогу вернуться на авеню д’Уриш и начать новую жизнь, отправив в хранилище памяти все воспоминания о своем пребывании с тайной миссией под башнями и шпилями Эвенвуда.
Эмили входит глубже в поток, длинный плащ расстилается за ней по воде зыбким темным полукругом, и она становится похожа на какую-то диковинную русалку, заставляя меня с содроганием вспомнить каменных морских дев из недавнего сна.
В саду пастората, расположенного поодаль за деревьями, вдруг заливается возбужденным лаем собака, потом раздается строгий окрик. Мистер Трипп ранняя пташка, и сейчас он, несомненно, собирается на прогулку со своим постоянным спутником, жизнерадостным маленьким терьером. Возникшая перед моим мысленным взором картина — славный пастор, пусть чудаковатый и утомительно говорливый, шагает по обсаженной деревьями улочке к церкви, а его собачка носится перед ним кругами, повизгивая от беспричинного восторга, свойственного терьерам, — так вот, картина эта кажется сценой из какой-то другой жизни в другом мире, бесконечно далеком от места, где я нахожусь и где вот-вот произойдет самоутопление. Когда лай стихает, во мне просыпается совесть.
Неужто я буду спокойно смотреть, как эта женщина умирает, и не попытаюсь спасти ее? Я настойчиво повторяю себе, что так надо, так велит долг, исполнить который я поклялась. Я должна быть сурова и неумолима, как судья, выносящий приговор преступнику, и должна думать только о совершенных Эмили злодеяниях.
Однако моя решимость — решимость позволить ей осуществить намерение, с которым она пришла сюда, — начинает слабеть, а потом вдруг в голову мне приходит новая, ужасная мысль.
Не станет ли мое бездействие своего рода убийством? Не сделаюсь ли я в известном роде убийцей? У меня нет ножа или пистолета, чтобы пустить в ход против нее; нет и смертельного яда, чтобы тайно подсыпать ей; я не наложу на нее руки, чтобы удушить. Однако, если я ничего не предприму сейчас, я стану тихим соучастником ее смерти. Мысль нелепая, но она пробуждает во мне чувство вины, и оно начинает медленно подтачивать мою прежнюю решимость остаться безмолвным свидетелем сцены, происходящей перед моими глазами.
Казалось бы, я уже должна достаточно ожесточиться сердцем, чтобы не испытывать ни жалости, ни сострадания. Но нет, простое человеческое сочувствие переполняет меня, и слезы струятся по моим щекам.
Я все еще могу спасти Эмили. Я молода и сильна, а она ослаблена болезнью, измучена печалью и угрызениями совести. Я могу броситься к ней и вытащить обратно на берег, а потом уговорить бежать — неважно куда — от неизбежных последствий, ожидающих ее после того, как инспектор Галли явится к ней в девять часов, минута в минуту, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Время еще есть. Еще не поздно.
Вряд ли мадам или даже мой покойный отец предвидели, что все закончится таким вот ужасным образом, и вряд ли они хотели этого. Они хотели всего лишь наказать Эмили, отняв у нее и ее сыновей незаконно полученное наследство. Так почему бы не спасти несчастную — от себя самой и от наказания по всей строгости закона? Если она скроется из страны, как в свое время сделал мой отец, она ведь потеряет все, что старалась сохранить любыми мерами.
Я никогда не прощу Эмили, что она предала моего отца и довела практически до безумия. Но я знаю, что она действовала, находясь под чарами всепоглощающей любви к Фебу Даунту, который тогда заплатил своей жизнью за их общую вину. Уверена ли я, что не сделала бы того же самого ради Персея?
Я сыта по горло заговорами, тайнами и двурушничеством, мне смертельно надоело скрывать свое истинное лицо под маской. Великое Предприятие потерпело крах. Все потеряно, и я почти рада этому. А еще мне надоело выполнять чужие распоряжения, даже распоряжения дорогой мадам. У меня тоже есть своя воля. Я должна проявить ее — и непременно проявлю. Я стану наконец самой собой.
Мучительно медленно, таща за собой тяжелый от воды плащ, Эмили миновала отмель и теперь продвигалась по отлогому дну к середине потока.
В мгновение ока все мои сомнения рассеялись, точно туман под лучами восходящего солнца.
Я не позволю ей умереть.
Над восточным горизонтом уже разливается чистейший бледный свет, когда начинают звонить колокола церкви Святого Михаила. Я слышу звон, но не знаю, бьют ли куранты ровно час или полчаса. Такое ощущение, что время остановилось, сменившись вечным «сейчас», непреходящим мгновением между жизнью и смертью.
Эмили бредет все дальше и дальше, уже по пояс в воде. Я выступаю из укрытия на берег, чтобы крикнуть ее имя, но, прежде чем я успеваю открыть рот, она оборачивается и смотрит на меня, слегка покачиваясь под напором течения.
Только сейчас я замечаю, что на шее у нее черная бархотка с медальоном, где хранится прядь волос, которую она отрезала у Феба Даунта, когда он лежал в заснеженном саду лорда Тансора, убитый моим отцом.
Увидев, что я собираюсь обратиться к ней с какими-то словами, Эмили подносит палец к бескровным губам, призывая меня к молчанию. А другую руку простирает ко мне, по всей очевидности веля мне оставаться на месте. Разумеется, я подчиняюсь безмолвным приказам, ведь она по-прежнему остается моей госпожой.
Против ее вновь окрепшей воли не пойдешь. Теперь я понимаю, что не сумею спасти Эмили, ибо она не желает спасения.
Исхудалая, бледная, с растрепанными волосами, она все равно величественна — настоящая королева, неприступная, непобедимая, красивая уже не смертной, а потусторонней, неземной красотой. Да как я вообще могла думать, что мне удастся взять над ней верх?
Все яснее ясного.
Она взяла верх надо мной, несмотря на все мои хитрости, несмотря на все уловки, измысленные мной по наставлению мадам с целью погубить ее.
Но я не менее ясно читаю еще одно в улыбке, обращенной ко мне сейчас и приводящей меня в смятение, — улыбке печальной, нежной, но загадочно многозначительной, которой Эмили словно хочет сказать, что давно раскрыла все до единого мои секреты. Такого быть не может, но одно это маловероятное предположение укрепляет во мне ощущение полного ее превосходства надо мной.
Так мы стоим, глядя друг на друга в безмолвном соучастии, а вокруг все громче звучат звонкие птичьи голоса, приветствующие наступление нового дня, и легкий ветерок колеблет пушистые метелочки высокой травы на берегу и вздыхает, шепчет в ветвях плакучих ив.
Эмили снова улыбается, но теперь уже без всякой многозначительности, вселяющей тревогу, и снова сердце мое сжимается от жалости и сострадания.
Время идет, но по-прежнему ничего не происходит. Эмили стоит по пояс в воде, то и дело поглядывая вверх по течению, в сторону пастората, словно в ожидании какого-то важного события.
Потом, проливая в мир потоки новорожденного света, над лесистым горизонтом наконец появляется солнце, и сверкающий покров из дрожащих золотых звезд ложится на Эвенбрук. Повернувшись к восходящему солнцу, Эмили вынимает что-то из кармана ночной сорочки. Поначалу я не могу рассмотреть, что именно — а потом мое бедное сердце холодеет от ужаса.
Фотография Феба Даунта в траурной рамке. Фотография, которая должна находиться там, где я совсем недавно ее оставила, — в запертом потайном шкапчике за портретом Энтони Дюпора.
Выходит, Эмили знала о пропаже писем своего возлюбленного. Но знала ли она, догадывалась ли, кто взял их?
Она подносит фотографию к лицу, теперь озаренному ярким светом, и целует, а потом с экстатической нежностью прижимает к груди. Закрыв глаза и по-прежнему прижимая к груди портрет возлюбленного, она медленно падает вперед.