Он сказал, что Микаэла будет жить с ним, а я могу выбирать, с кем остаться. Конечно, он очень хотел, чтобы я переехала вместе с ними. Как-никак маме приходилось много ездить, из-за работы она часто и подолгу отсутствовала дома.
«Но, если я уеду с ними, у нее совсем никого не останется», — подумала я. И, поскольку мы выступали вместе, мне показалось естественным, что и жить я останусь с ней. Когда я произнесла это вслух, папа расстроился. Ему было трудно принять, что я выбрала не его.
Наш дом в Дандерюде продали, папа переехал в таунхаус в Соллентуне, а мама купила квартиру в центре, потом перебралась в усадьбу на Готланде, потом обратно в коттедж в Стоксунде [3], затем попыталась жить в Лондоне, чтобы через несколько месяцев снова вернуться в Стокгольм. Я переезжала вместе с ней, постоянно меняя школы, одноклассников и подруг.
Мы с Микаэлой встречались на каникулах, иногда в выходные. Каждую зиму я ездила с ней и папой в домик в горах, а лето она проводила со мной и мамой на даче в Фэрингсё. Когда мы с ней играли на природе, казалось, что все как обычно. Зимой мы возились в сугробах, пока совсем не замерзали руки, теплыми летними деньками валялись вместе на подстилке, глядя в голубой купол над нами. Темные волосы Микаэлы на фоне моих светлых, ее смуглая кожа на фоне моей бледной.
Я спрашивала, видит ли она облако, похожее на бегемота, и показывала на огромную белую гору далеко справа. Она спрашивала где, и я поворачивала ее голову в нужную сторону. Но Микаэла не соглашалась со мной. Никакой это не бегемот, это слон, у которого болит живот.
Так мы могли развлекаться часами. Она всегда могла меня рассмешить. Но потом она возвращалась к папе.
Когда я приезжала к ним, то чувствовала себя скорее гостьей, чем членом семьи. Их дом, их привычки, их жизнь. Не мои. Возможно, дело в том, что нам с папой трудно было понимать друг друга, в то время как они с Микаэлой прекрасно ладили. У нее случались вспышки ярости, но он не придавал этому особого значения. Я же была спокойной и рассудительной, но постоянно слышала от него, что я слишком покладистая, что у меня нет собственной воли. Трудно было понять, какой же я должна быть, чтобы угодить ему. Что бы я ни делала, все было не так — мы все чаще ссорились. Каждый раз, побывав у них, я испытывала разочарование, и так приятно было вернуться к маме. Я стала ездить туда все реже.
Микаэла же с годами все больше раздражалась на маму и на меня тоже, как мне казалось. Ее утомляла необходимость постоянно петь и танцевать, все время улыбаться на камеру. Она обвиняла Кэти в том, что та эгоистка и думает только о своей карьере, не умеет быть просто обычной мамой. Даже когда она заболела и нуждалась в нашей поддержке, сестра не захотела быть рядом с ней.
— Мы с Микаэлой вели совершенно разный образ жизни, и это уводило нас все дальше друг от друга, — продолжаю я. — Хотя мы были сестрами, это ощущалось все меньше. Ни папа, ни мама не спрашивали, как на нас сказался их развод. Вероятно, им казалось, что это необязательно.
— Сейчас ты не общаешься с папой?
— У него деменция, он живет в доме престарелых, за ним нужен специальный уход, — отвечаю я. — В последние разы, когда я навещала его, он меня не узнавал. Это было ужасно.
— А какие у тебя отношения с Микаэлой?
— Несколько лет мы почти не виделись, но, когда мы стали старше, отношения улучшились. Пока мы не начинали говорить о родителях, никаких проблем не возникало.
— Похоже, ты скучаешь по ней.
— Однажды мы были заодно против всего мира, — говорю я. — В то утро меня нашла Тесс, моя лучшая подруга. Но в полицию позвонила Микаэла.
У нее не возникло никаких сомнений, кто же убил Симона. С самого начала она приняла за данность, что это сделала я, и поэтому отказалась давать показания.
Страх растекается из динамиков, накрывая зал, как тяжелое покрывало. Я ничего не могу ему противопоставить, мне некуда спрятаться. Буря эмоций резко контрастирует с сухим и монотонным голосом прокурора, излагающим последовательность событий той ночи. Надрыв в голосе Микаэлы, крики и плач переносят нас всех на дачу. Мы были там с сестрой, когда Тесс только привела ее в гостевой домик.
Микаэла: Вы должны приехать. Срочно. Моя сестра… Боже мой… Боже мой.
Оператор «службы SOS»: Что случилось с вашей сестрой?
Микаэла: Она умерла. Он тоже.
Оператор: Кто? Кто умер?
Микаэла: Моя старшая сестра, Линда Андерссон. И ее муж, Симон Хюсс. Их кто-то убил.
Потом мы слышим рассказ Микаэлы о том, что никто в то утро не знал, где я. В постели меня не было, меня никто не видел. Тесс отправилась искать и зашла в гостевой домик, там она и нашла Симона, лежащего на полу, и меня в постели. Микаэла заглянула туда. Она не сомневалась, что мы оба мертвы.
Оператор спрашивает Микаэлу, может ли она зайти в комнату и проверить, есть ли у меня или Симона пульс. Мы слышим панику в ее голосе, когда она отказывается это делать.
— Там столько крови, — рыдает она. — Везде, на полу и на стенах. Они буквально плавают в крови.
Женщине не удается ее успокоить, всхлипывания сменяются криком, когда Алекс и Тесс говорят ей, что я проснулась и вылезла из постели. Поначалу она радуется, что я жива, но потом замолкает. Она рассказывает, как я оглядываю свои окровавленные руки, захожу в ванную как ни в чем не бывало.
— Линда, — выдавливает из себя Микаэла. — А что, если…
На заднем фоне слышен голос Тесс. Микаэла говорит, что они должны уйти. Спрятаться. Я закрываю глаза, чтобы отрешиться от происходящего, но от этого становится еще хуже. Звук усиливается, теперь нет ничего, кроме голоса Микаэлы, который эхом отдается у меня в голове. Ее слова — что она меня боится — вызывают у меня глубокую беспробудную тоску, какой я никогда ранее не испытывала. Как она может думать, что я в состоянии сделать что-то плохое своей сестренке?
Разговор длится невыносимо долго. В тишине, возникшей после того, как он обрывается, я чувствую себя совершенно опустошенной.
* * *
Адриана садится рядом, гладит меня по руке.
— И с тех пор ты с ней не разговаривала?
— Нет, с тех пор, как… вечером накануне того дня, — говорю я, пытаясь проглотить слезы, которые все равно рвутся наружу. — Если бы она хоть раз захотела меня увидеть!
— Думаешь, это что-то бы изменило?
— Скорее всего, нет.
— Вот, возьми.
Я беру у нее из рук носовой платок и замечаю, что щеки у меня мокрые. Выждав какое-то время, Адриана предлагает мне написать Микаэле. Говорит, что иногда стоит проглотить гордость и первой протянуть руку.
— А ты когда в последний раз проглатывала гордость? — спрашиваю я. — О Королеве Бископсберга у меня сложилось представление, что она вряд ли первая протянет руку тому, кто ее презирает.
Адриана от всей души смеется хриплым смехом, и мы больше не говорим о Микаэле. Но на следующий день она опять наседает на меня. Что я потеряю, если просто напишу письмо?
И в конце концов я пишу, убеждая себя, что делаю это ряди Адрианы, чтобы она от меня отстала. Но ожидание ответа невыносимо. Вероятно, если меня в очередной раз отвергнут, я потеряю гораздо больше, чем могу себе представить.
Почту выдают с понедельника по пятницу, между окончанием рабочего дня и ужином. Всякое отклонение от привычного распорядка нарушает равновесие — особенно если оно ограничивает то крошечное пространство свободы действия, которое у нас есть. Сокращение прогулки, отмена вечерних мероприятий и даже то, что столовая открывается на несколько минут позже, чем обычно, могут вызвать конфликты между самими заключенными или между нами и персоналом.
Но если охранники ленятся раздавать почту или забывают это делать, атмосфера становится совсем взрывоопасной, а если тебе при этом пытаются подсунуть оправдания, ссылаясь на нехватку персонала, это только подливает масла в огонь. За несколько недель до того, как на меня напали, Ирис накричала на Тину и плюнула в нее. Ее посадили надвое суток в штрафную камеру. Не знаю, стоило ли оно того.