Тот, другой, придумывал игры, в которые он играл со своей гостьей, покуда ту не охватывал вдруг страх, какой бы пьяной и обкуренной она при этом ни была. Кто тогда впервые занес его руку для удара? Теперь уж и не скажешь. Да и какая разница после той долгой, нескончаемой их череды, что последовала за первым случаем?
Все, что ему оставалось, это идти следом не то на поводу, не то на привязи. Вот так и дошел. Докатился. И ведь правда: чем больше подпадаешь под чужую волю, тем сильнее сам ее подпитываешь. Идешь следом, но при этом как бы впереди. Так можно зайти далеко. Даже слишком.
Волочиться до самого ада.
Он потер глаза, избавляясь от въедливых осколков памяти, и сел. При этом обнаружилось, что тот, другой, сидит сейчас рядом в кресле. Симпатичный, неизменно ухоженный, презентабельный во всех отношениях. Сильный. Сидит и держит один из тех спичечных коробков, вертит его в пальцах.
– Я больше не хочу этим заниматься, – промямлил тот, что сидел на кровати.
– Хочешь, хочешь, – проницательно возразил тот, что устроился в кресле. – Просто тебе не нравится тащить этот воз одному. Поэтому у тебя есть я. Мы с тобой – одна упряжка. Команда из двух товарищей.
– Все. Ты мне больше не товарищ.
– Вот как? Может, еще отхлебнешь? Полегчает.
Вопреки своему желанию тот, что на кровати, слепо ухватил бутылку водки и поднес ее к губам. Он почти всегда делал то, что говорил ему тот, другой. У бутылки вместо одного горлышка было теперь два. Видимо, опьянение растеклось по его телу во время дремоты, и он чувствовал себя гораздо пьянее прежнего. А потому хоть пей, хоть не пей, теперь все едино.
– Ты оставил след, – с укором сказал тот, другой. – Это ты специально?
– Нет, конечно, – ответил тот, что на кровати, сам не очень веря себе.
– Завтра они перевернут дом вверх дном. Ну, максимум послезавтра.
– Я все подчистил.
– Что-нибудь да найдут. И пустятся по следу. В конце концов они тебя разыщут, где бы ты ни бегал, – холодно поглядел тот, который в кресле. – Ты облажался, Эдвард. Опять. Как всегда. Прямо-таки не можешь без лажи.
Тот, что на кровати, ощутил тошнотный страх, голова его закружилась от вины и вместе с тем от облегчения. Если его поймают, значит, ему больше этого не сделать. И не возвращаться вечер за вечером в один и тот же китайский ресторан, и не сидеть там с тлеющей надеждой, что на него хотя бы раз, хотя бы мельком поглядит еще один посетитель – точнее, посетительница: молодая незамужняя женщина, что работает через улицу в банке, а сюда иной раз заходит перекусить в конце рабочего дня, причем заходит с досадной, с ума сводящей непредсказуемостью. И не узнать постепенно, где она живет – одна – и куда ходит на фитнес, где и когда покупает продукты, причем в корзинке у нее на выходе всегда оказывается, как минимум, одна бутылка вина.
Тот, что на кровати, неопределенно пожал плечами, то ли огорчаясь, то ли радуясь тому, что этого больше никогда не произойдет, хотя и понятно, что каждый момент всего этого жгуче распаляет кровь и что такие вот женщины есть и в других городках, если он только решит ехать по этой автостраде дальше.
– Поймают меня – поймают и тебя, – пробормотал он.
– Я знаю, – ответил тот, что в кресле. Он открыл коробок и, пошуршав, вынул оттуда спичку, которую неловко, со второй попытки зажег.
Тот, что на кровати, обнаружил – увы, поздновато, – что его спутник успел горкой сложить коробки на покрывале кровати, которая сейчас подпирала дверь. Покрывало на ней было старым и, по-видимому, легко воспламеняемым. Очень легко.
– В тюрьму я не собираюсь, – сказал тот, другой, поднимаясь с кресла. – По мне, так лучше умереть здесь.
И он бросил горящую спичку на горку из коробков.
Все происходило как во сне. У человека на кровати, звали которого Эдвард Лэйк, времени спастись было в обрез. Его развезло настолько, что отодвинуть тяжеленную кровать от двери он бы просто не смог. По этой же причине он не мог и сообразить, что молчание телефона на прикроватной тумбочке вызвано тем, что тот, другой, во время забытья Эдварда выдернул из розетки шнур.
К тому моменту, когда он наконец завозился, пробраться мимо огня к окну уже не получалось. Он был слишком ошеломлен происходящим, и правда состояла в том, что единственно реальной и значимой вещью, совершенной Лэйком за всю его жизнь, было убийство женщины, после которого ехать дальше особо и некуда. А потому возможно, что где-то в своей сокровенной глубине он на самом деле хотел одного: умереть.
На то, как догорает его бывший товарищ, тот, другой, взирал с парковки. Момент смерти Эдварда он ощутил буквально физически и несказанно удивился тому, что произошло следом.
Смерть девушки там, в доме, резанула болью. Но это… это было что-то совершено иное. Под стать другому измерению.
Он чувствовал в себе преображение, глубинную перемену, дающую понять, что теперь он свободен от навязчивого преследования, пусть даже они с Эдвардом шли по жизни из начала в конец бок о бок и рука об руку.
Те, кто ходит в одиночку, передвигаются быстрей. Так что настало время для новых горизонтов и более масштабных целей.
Теперь все пойдет прекрасно.
Чтобы отложить данное событие в памяти, он глянул на вывеску мотеля – сейчас она полыхала вместе со своим хозяином и всем строением, из окон которого рвались красные гудящие языки пламени. В этот миг он нарек себя иным именем. А затем повернулся к зареву спиной и пошагал вверх по дороге, с упоением ощущая в ночи, как плотно прилегает к его подошвам земля.
Однако даже при наличии у него недюжинной воли путь выдался долгим и утомительным. Рассвет застал его изнеможенно сидящим у обочины шоссе. Какой-то проезжий коммивояжер, который из-за дурного сна поднялся раньше обычного, а потому обладал запасом времени, остановился и из сострадания согласился его подвезти. Вполне сознавая, чем может обернуться встреча с наблюдательным незнакомцем, бывший спутник Эдварда сел на заднее сиденье с ядовитым хвостиком улыбки на губах.
Проехав около сотни километров, коммивояжер поглядел в зеркальце заднего вида и увидел, что пассажир спит. В этот редкий момент беззащитности лицо его было бледным и осунувшимся.
Но все это события пятилетней давности.
Сейчас он не в пример крепче.
Поражает количество людей, которые думают в одиночестве, поют одни, едят одни или разговаривают сами с собой на улицах. Они, тем не менее, никак не пытаются объединиться[1].
Жан Бодрийяр«Америка»День намечался чудесный – вот так взять его, сфоткать и поместить в рамочку, выложить на Фейсбуке и в Твиттере! Послеполуденная пора, сохраненная в альбоме образов, подаренных на добрую память, к которым затем возвращаешься в грезах, по прошествии лет все более ностальгических. Усохшие цветки из гербария жизни, которые мы в соответствующий день и час предъявляем богу или его привратнику в доказательство, что достойны войти в рай и не зря небо коптили.
Это должен был быть как раз один из таких дней.
И до последнего момента он таковым и являлся.
На Пенн-стейшн они прибыли в начале одиннадцатого, тем сквозисто-дымчатым осенним утром, когда на солнце тепло, а в тени небоскребов прохладно, когда весь город щегольски вышагивает с высоко поднятой головой – на работу, на утренний кофе и деловые завтраки. Город идет с легким вихлянием, как будто ему за ночь слегка развинтили шарниры. В Нью-Йорк Дэвид приехал не ротозеем и не ностальгирующим экскурсантом, а на встречу, за которой следовал бизнес-ланч – Ланч-Легенда, которую люди, сладко обмирая сердцем, мысленно живописуют себе во всех деталях: это предвкушение, которое, можно сказать, подпитывает им силы все месяцы и годы, проведенные ими в одинокой, героической (а подчас и стоической) борьбе с Чистым Листом Нетленки и Мигающим Курсором Судьбы.
Дэвида внезапно вознамерились издать.
Нет-нет, в самом деле!
До центра он вначале планировал взять такси, но улицы уже гудели транспортным потоком – это даже если не считать, что они с Доун прибыли ну очень рано (билеты она взяла с запасом времени, учитывающим все, от небольшой задержки до полномасштабного теракта на пути следования). В итоге решили прогуляться пешком – действительно, что им стоит одолеть десяток-другой кварталов? Писателю бросалось в глаза, как здесь все изменилось. И не только то, что за истекшие десять лет здесь стало заметно чище и уже не столь явно маячила перспектива, что на тебя нападут из-за любого угла (хотя окончательно этого никто не отменял). Те поросшие быльем пять месяцев, что он когда-то прожил в этом городе, Дэвид был, похоже, просто чересчур инертным, и сейчас та его прежняя осмотрительность казалась чем-то унылым и достойным сожаления. Зато теперь, когда с высоты своих тридцати лет ностальгически оглядываешься на прожитое, легко забываются скованность и одиночество, которые изводят тебя в двадцать с небольшим, а обыденность жизни, именуемая зрелостью, облекает тебя, словно кокон, постепенно отвердевающий в защитный панцирь.