— Товарищ. Ну что ты такой обидчивый? Хохлы не обидчивые. Они хитрые. Где хохол прошел, там не растет ничего. Только все надкушено. — И опять смех. — Ты не хохол. Ты просто пьяный русский. Хочешь котлет?
— Ты мне ничего не говорил про котлеты.
— Нужно быть осторожным и хитрым. Хитрее хохла.
— Дались тебе эти хохлы.
Тыну оказывается парнем крепким. Он выпил всю водку — а в ней пятьдесят шесть градусов, — половину джина и никак не хочет засыпать. Но джин мне нужен для дела.
— Хочешь еще водки?
— А у тебя есть еще деньги?
— Русские.
— Плевать какие. Это будет двадцать тысяч. Нет, тридцать, потому что скоро вторая смена.
— Как скоро, Тыну?
— Через час. Надо успеть до них. А то там такие глотки.
Я иду в ларек. Все то же, что и в ларьках на улице Маяковского. Только водка национальная. И паленого коньяка поменьше. Но только времени валить Тыну вином у меня нет; Я покупаю бутылку, шоколад, печенье.
— Ну, сейчас придёт Як. А у нас все готово. Как там сейчас, в Таллине? Весело?
Я бью его в подбородок, снизу вверх, резко и отчетливо. Тыну падает навзничь, теменем на стену, как и предполагалось. Теперь поймать правую руку, завернуть запястье, сесть сверху, поймать второе запястье. Шнур — вот он, давно уже присмотрен и положен рядом с диваном. Теперь прикрутить ноги к рукам.
— Ты не обижайся, друг. Полежи немного.
— Кто ты, курати курат… дрянь. — И долгий монолог по-эстонски.
Я делаю отличный кляп, вталкиваю его в глотку доверчивого собутыльника. Зачем пить на работе? Нужно соблюдать служебные инструкции. Я перетаскиваю Тыну в подсобку, туда, где якоря и баллоны. Прикручиваю к подвернувшейся стойке так, чтобы не издавал много шума, и возвращаюсь, в комнату. Теперь нужно скрыть следы разгрома и ждать Яка.
Як пунктуален. Он приходит в положенное время и не обнаруживает своего товарища.
— Что это? — обращается он ко мне по-эстонски. — Кто это?
— Он сейчас придет. Пошел купить закуску. Мы с ним в армии вместе служили. А ты Як?
— Да. Говоришь, придет сейчас? — и поворачивается к окну.
Я бью Яка по темени молотком. Я уже поставил себе удар на компании риэлтеров. Я знаю, что он останется жив. Но очнется не скоро. Чтобы иметь побольше времени, я связываю Яка, укладываю на диван, потом обрезаю телефон.
Тащить лодку по песку не очень сложно. Мотор — вот он, годный к сезону. «Вихрь». Канистры с бензином в сарае. Не зря едят хлеб на этом побережье. Минут через пятнадцать я сталкиваю лодку в воду и возвращаюсь за веслами. Сейчас прилив. Ветер с запада. Он усиливается каждый час. Значит, грести будет легче. Я возвращаюсь на станцию еще раз. Забираю остатки еды и полбутылки джина. Водку оставляю в знак благодарности. Еще мне попадается прорезиненный плащ. Потом я открываю подсобку и говорю Тыну: «Прости меня, товарищ. Если бы ты знал грустную историю моей жизни, ты бы меня простил. Может быть, мы еще свидимся».
Тыну мычит и багровеет лицом. Прощай, товарищ.
Снег начинается минут через тридцать. Снег неожиданный и спасительный. Несвоевременный и жуткий. Я гребу яростно и долго, прежде чем откинуться навзничь. Потом запускаю мотор. Он заводится сразу, и я еще раз добром поминаю эстонских парней.
Будто надежные, твердые руки несут мое суденышко, пеллу серую и хрупкую, в эту ночь, и через восемь часов раздвигают занавес, показывают мне огни на берегу. Это еще не Силламяэ, но наверняка где-то рядом. Половины пути как не бывало. И, показав ориентир, тот, кто вел меня этим путем, вновь развесил белые занавесы, падуги, арлекины.
Километрах в десяти от русского берега, от мыса, от несуразной моей родины я выключаю мотор. Ветер все не стихает, снега в лодке по щиколотку, море приходит в беспокойство. Я допиваю джин, завинчиваю пробку и отдаю бутылку волнам. Следовало вложить туда какую-нибудь записку, но, право, не до того. Русский берег и здесь никто не охраняет, и, уйдя от соблазна пристать к какой-нибудь деревеньке, я заканчиваю дальше свое путешествие, побег свой от тепла и света. Идти тяжело, и ноги ищут опоры. Сплю я в забытом Богом сарае, в конуре какой-то, но под крышей, и даже тряпье находится. На земляном полу развожу костерок. Смолье и ящики из-под рыбы тут в изобилии. Я совсем не знаю этого угла. Где-то на западе Усть-Луга вымучивает новый порт, еще южнее город Кингисепп манит сытым чревом вокзала. Снег наконец заканчивается. Он напрочь засыпает рельсы. Я вижу стоящий в поле пассажирский поезд и, отдав все свои деньги, получаю плацкарт.
Ординарный переулок не ожидал этого снегопада, не был готов к нему, а потому пришел в недоумение, и по коммуналочкам расползлась блажь. Стихли голоса на кухнях, топотание в коридорах, хождение по половицам. Обитатели комнат замерли, уподобились проницательным котам и на миг увидели будущее. Моя комната не занята.
— Телевизора, извини, нет. Я же не знал, что ты вернешься.
— А мог бы знать, — строго смотрю я на хозяина.
Старик вышел утром. Миновав небывало широкий в это время, непривычный какой-то ручей, нашел тропу. Тайга здесь, в долине, была сплошь кедровой, лишь изредка встречались лиственницы. Иногда попадались и следы.
То соболь, то белка. Вот пробежала кабарга. Он уже легко различал их. Снег в кедровнике был глубоким, полутораметровым. Лыжи шли хорошо, толково. «Со всем ты стал русским», — подумал Старик о себе. Он сам поразился тому, как легко выцеживались из памяти эти словечки. Толково, ловко, ладно. Наверное, на своем языке он будет говорить теперь с акцентом. Если все будет благополучно, то скоро это можно будет проверить. От этой мысли закололо в груди, и он остановился. Скалы, камни, заросли, кедры с невероятными какими-то корнями. Как будто пальцы огромных рук, что держат его здесь. Злые руки, протянувшиеся из преисподней. Те руки, что утащили его товарищей, разрушили дом. Какой дом, товарищ? Где он был? В какой стране? Он так же призрачен, как те оборотни, те эфемерные создания, что приходят к нему по ночам, те, что скрипят дверцей старого шкафа.
На склоне гольца образовался крепкий наст, идти было легко. Опускаться с гольца пришлось с шестом, как его учили офицеры. Всей тяжестью опершись на шест, едва успевая лавировать, но все же удерживаясь на ногах. Потом снова по насту, долго, несколько часов. Смеркалось, начиналось то, что предшествовало метели, гудели пихты и кедры. Наконец, уже ночью, он вышел к прогалине у ручья.
Дверь в зимовье занесло. Старик долго освобождал ее, наконец ввалился внутрь. Растопка лежала уже в печи, дрова рядом. Сбросив тулуп, он развел огонь. Потом совершенно мокрый варил еду, чай, готовил дрова на утро.
Под утро начался настоящий снегопад. Выстраивался магический кристалл, и вскоре снаружи не было ничего, кроме снега. Как будто из распоротых канистр, тянулось зелье запредельных стран. Из ниоткуда… Он за все проведенные здесь годы не видел ничего подобного.
Целая вселенная снега обрушилась на распадок, на зимовье, на Старика и приняла его в себя.
Он прождал пять дней. Вначале, когда до условленного срока оставались часы, волновался, метался по избушке, выскакивал, натаптывал площадку перед входом, смотрел туда, где должно было быть небо. На пятый день продукты подошли к концу. Он стал собираться назад.
Этот путь был горек, как может быть горьким путь в клетку через приоткрытую привратником и забытую дверцу. Но за клеткой оказалась другая, прочная и поднадзорная, а ту дверь открыть нельзя. Можно бросаться на нее, выть, грызть, скрести лапами.
После снегопада лыжи вязли в рыхлом снегу. Следов зверья не было вовсе. Опять пришлось пробираться через густую пихту, через кустарники ольхи, карабкаться вверх по склону, падать на четвереньки. На седловине хребта сделал привал, нарубил лапника, соорудил кое-как шалаш, положил две сухары, разжег огонь, лег. Старику не снилось ничего, и он был рад этому. Утром заварил кашицу чайную, подивился опять этому слову, пришедшему к нему, — чифирь.
Но нужно было как-то жить дальше. Солнце поднялось, засветилась тайга так, что заболели глаза. Жизнь вокруг оживала, синицы засуетились, и недоуменный дятел заколотил по стволу. Старик хотел было загадать, считать стуки, сколько ему еще топтать эту землю, но потом вспомнил, что гадать нужно на другой птице. К вечеру спустился в долину, у ручья остановился, стоял долго, опираясь на шест. Он не знал, как теперь жить дальше. Понемногу приходило последнее решение. Кончить этот экзотический балаган, который затянулся на десятилетия.
В сумерки он был дома. И опять дернулся, возмутился этому слову. Снял у входа лыжи, нашел под досочкой ключ, открыл дверь.
Уже позже, в кафельной ванной, накапывая шампунь на ладонь и изнемогая от горячей воды, успокоился.