— Ничего, могу потерпеть, — отвечал я ему. — Это вы страдаете из-за ничего. Я пришел к заключению, что если подпишу вашу бумагу, у вас не будет повода ее опубликовать. Война пока не предвидится. Так что подпишу я ее или нет, разницы никакой.
Мне казалось, он воспримет это как пример британской казуистики — отрицать испытываемые неудобства и ханжески притворяться удовлетворенным. Это — азбучная истина, годная, чтобы одурачить иностранца.
И сказать по правде, я не знаю англичанина, который бы подписал его паршивую бумагу, частью из гордости, но прежде всего из-за простого упрямства. Современный Джон Буль — это неврастеник по сравнению со вскормленным на говядине и эле иоменом столетней давности; но он так и не расстался с глупым упрямством своих прадедов.
— Вы абсолютно правы, мой друг, — сказал Куив-Смит. — Ваша подпись — пустая формальность. Бумага скорее пролежит на дальней полке архива до скончания мира.
— Да, но вот что скажите. Я верю, что вы не будете говорить. Я не знаю, кто вы, но, должно быть, занимаете довольно высокое положение у себя на службе, и у вас есть чувство ответственности. А ваш компаньон? Ведь я могу подвергнуться шантажу, или он перебежит на другую сторону.
— Он не знает, кто вы.
— Как это проверишь?
— О, ну подумайте сами, человече! — Он говорил несколько презрительно, а мне доставило удовольствие, что в его голосе не звучало обычной иронии; говорил он серьезно. — Как это возможно? Он даже не знает, кто я, не говоря уж о вас. Сегодня утром он всячески старался разузнать про вас. Вы, кажется, хотели его подкупить.
— Он англичанин?
— Нет, швейцарец. Этот народ, мой друг, исключительно глуп и безнравственен. Очень редкая комбинация, какую могут произвести лишь долгие опыты демократического правления. Агент-швейцарец — великолепный типаж шекспировского Второго убийцы.
Я воздержался от напрашивавшейся насмешки. Никто бы не взял Куив-Смита на роль Первого убийцы[11]. Он определенно относился к нанимателям.
Мне хотелось заставить его продолжить разговор, чтобы он не настаивал снова на подписании бумаги. Спросил, чем виновата демократия.
Он прочел мне длинную лекцию, вылившуюся в обличение Британской империи. Я время от времени задавал провокационные вопросы, чтобы он продолжал изливать свое негодование. Он ненавидел нас всей душой, относился к нам (сам это сказал), как готы относились к римлянам — продажной кучке морализирующих любителей роскоши, которые охраняли свои границы ценой, причем в высшей степени неэффективно, огромных расходов и страданий миллионов людей за пределами этих границ. В сущности, его речь могла прозвучать из уст босса того же ранга другого, соседнего с Польшей государства.
У него даже хватило наглости предложить мне перейти на сторону победителя. Он сказал, что им нужны лидеры моего типа во всех странах; стоит мне подписаться, все прошлое забудется, и мне будут открыты все возможности реализовать свое желание стать руководителем. Я не сказал ему, что у прирожденных руководителей не бывает желания править. Он не понял бы, что я имею в виду.
Можно сказать, что он был искренен. Окажись полностью в их руках, я был бы очень нужным человеком. Когда вам попадается возмутитель спокойствия, не знающий, что такое нищета, уместно спросить его, оказывался ли он когда в моем положении и что он такого сделал, чего наша полиция не знает, а иностранная знает.
— Утром подпишу, — сказал я.
— Почему не сейчас? Зачем страдать еще ночь?
Спросил его, куда, к черту, я могу деться. Еще сказал, что прежде чем мне будет позволено выйти в люди, он должен принести мне одежду, и когда я буду прилично одет, отвести меня на ферму помыться. Все это нельзя сделать в один миг и не вызвать большого любопытства.
— Понял вас. Конечно, утром я принесу вам одежду.
— И чтоб вашего швейцарца, пока мы будем говорить, тут не было! Он меня больше всего беспокоит. У меня нет к нему никакого доверия.
— Дорогой мой, — запротестовал он, — мне хотелось бы, чтобы вы все-таки полагались на меня в соблюдении каких-то мер предосторожности.
Когда пришел на дежурство «Второй убийца» и устроился провести ночь, я стал практиковаться в обращении с баллистой, заткнув пиджаком свой конец вентиляционного хода, чтобы не были слышны удары колышков. Кожа ремней свернулась еще туже. Оружие оказалось даже более мощным, чем я рассчитывал, и чтоб натянуть его, нужно было быть чертом; мне пришлось делать это обеими руками: левой рукой я тянул за вертел, а правой за кольцо в ремне, стараясь держать его горизонтально, чтобы он при вылете не цеплялся в направляющей прорези. На расстоянии четырех футов вертел насквозь пробивал две банки помидоров и еще на шесть дюймов вонзался в землю. Я не выстрелил из него и десяти раз, потому что конструкция баллисты была не слишком прочной.
Потом открыл вентиляцию и целый час махал подручным веером, чтобы освежить воздух. Бог его знает, действительно ли это освежало, но усилий стоило, потому что моим следующим шагом было заставить швейцарца заткнуть отдушину снаружи и не убирать заглушку, пока я буду спрямлять вентиляционный ход.
Я начал стонать и бормотать, действуя ему на нервы. Когда он приказал мне прекратит шуметь, я обещал это, если он скажет, сколько сейчас времени.
— Половина третьего, — угрюмо сказал он.
Час я просидел тихо, а потом снова разошелся: плакал, хохотал как сумасшедший, умолял его выпустить меня. Он сносил мои стоны с раздражающим терпением (очевидно, рассчитывая на возможное вознаграждение) и, прежде чем заткнуть отверстие, принудил меня разыграть такую истерику, что я и свои нервы распустил в придачу. Мое представление оказалось действительно хорошим средством дать волю чувствам.
Выпрямление вентиляционного канала шло легко и бесшумно. Рыл я своим ножом, землю отбрасывал пригоршнями. Временами я испускал стоны, чтобы ему не пришло в голову вынуть заглушку. Изгиба не стало, на его месте образовалась просторная выемка, как кроличья нора с двумя выходами. Затычка была куском мешковины. Я развернул ее складки с моей стороны, не потревожив ее положения. Так я мог без труда дышать, и мне был слышен каждый звук на тропе. Я лег, подложив мешок под спину, приладил свой механизм и вставил вертел упором в ремень. Мне нужно быть готовым, как только чья-то голова появится в отверстии. Удаление мешочной затычки даст сигнал натянуть ремень баллисты; если кто-то заметит, что форма отверстия изменилась и заглянет внутрь, это будет последнее, что он успеет увидеть.
Вся надежда была на то, что швейцарец трогать затычку не станет. У меня не было угрызения совести убить швейцарца, но если он уберет затычку непосредственно перед приходом Куив-Смита, у меня не будет времени вылезти наружу, чтобы застать майора врасплох. Я продолжал свое ворчание, указывавшее, что я жив и веду себя по-прежнему назойливо, но не до такой степень, чтобы ему захотелось вытащить затычку и отругать меня.
Утренний свет пробивался сквозь складки мешковины. Я ждал. Ждал бесконечно долго, мне казалось, уже было после полудня, когда наконец пришел Куив-Смит. На самом деле он пришел даже раньше своего времени, обычно он приходил в десять.
Впервые услышал, как они разговаривают между собой. В этот ранний час они говорят тихо и как можно меньше.
— Он сошел там с ума, — флегматично сообщил швейцарец.
— Ну, не думаю, — отвечал Куив-Смит. — Это он просто старается оттянуть решительный момент. Скоро он успокоится.
— Вечером как обычно, сэр?
— Будут изменения — я извещу. Ваша хозяйка знает, что вы можете съехать?
— Да, сэр.
Послышалось, как он тяжело зашагал, шлепая по грязи. Все это время я лежал на спине, не отрывая глаз от затычки.
Не помню, чтобы испытывал хоть какое-то напряжение при натягивании баллисты. Когда он вынул затычку, в отверстии вспыхнул ослепительный свет. Я вздрогнул, и этого легкого толчка мышц, казалось, хватило натянуть ремень. Сразу в отверстии появилась его голова. В его глазах я заметил удивление, но в этот миг он уже был мертв. Вертел попал ему прямо над переносицей. Когда он затих, у него был вид, будто в лоб ему ввинтили кольцо.
Я расширил топориком свою сторону вентиляционного отверстия, так чтобы мог в него пролезть. Потом отполз назад и рванул со всей силой наружу, работая головой и плечами. Куив-Смит лежал на спине и смотрел на меня. Не успев опомниться, я схватил его за горло. Часть вертела длиной с фут торчала у него сзади из черепа и держала голову в естественном положении просто лежащего человека. Сменной одежды он не принес. Вероятно, он не намеревался оставить меня живым, получив мою подпись; возможно, он не верил, что я подпишусь. В этом случае он был более снисходительным. У него в кармане лежал заряженный револьвер, но он не служил подтверждением ни первого исхода, ни второго.