Шурик придвигался все ближе и ближе, и мне пришлось слегка отодвинуть свой табурет от его дивана. Вторая бутылка стремительно кончалась. Инга уже не принимала участия в разговоре, а, кажется, засыпала прямо на своем стуле. Я чувствовала себя тоскливо и мерзко. Шел уже второй час этой глупой беседы, а взаимопонимания становилось все меньше и меньше.
— Ну и чего ты там достигла? — не унимался Шурик. — Вот днями ты торгуешь своей недвижимостью, да? А вечерами? Что ты читаешь? В чем проявляется твое творчество по жизни? Я вот, — он зачем-то обвел рукой бардак в комнате, — пишу книги, снимаю фильмы, самовыражаюсь в музыке… Селиверстова у нас почти профессор, ее уважают, по ее учебникам уже учатся. А ты в чем самовыражаешься?
— А что я? Почему ты вообще думаешь, что осмысленная жизнь может выражаться только на профессиональном уровне? Это в России все на карьерном росте помешались. Но так, слава богу, не везде, и не надо всех по себе мерить. Я просто живу. Вся моя жизнь — это как твоя книга, музыка, кино. Я пытаюсь из своей жизни сделать цельную вещь. Не искусственное произведение, а самый что ни на есть живой проект — сама моя жизнь как способ самовыражения. Не улавливаешь? Можно снимать кино про якобы жизнь, а можно заниматься напрямую, пропуская эту стадию «якобы», сразу самой жизнью. Не отдельной узкой темой своей карьеры, а всем проектом целиком. У нас у всех проект-то изначально был один и тот же: мы родились и нам надо как-то прожить поосмысленнее или посчастливее, кому что ближе. А остальные проекты, более мелкие, типа проекты внутри главного проекта самой жизни, такие, как карьера, самореализация через профессию, семья, ребенок и так далее — это мы уже сами себе добровольно выбираем, кому какой нравится. Я никому ничего не доказываю и на мелкие проекты не размениваюсь, мне поэтому не нужны статьи в газетах о моей славе как режиссера, я сама по себе свой режиссер и свой единственный зритель. И то, что глаза у меня прежние — чистые и детские — на мой взгляд, прекрасный критерий. И душа моя не рвется к различным проектам, и конфликтов между ними, и чувства раздробленности не возникает. И такой потребности нажираться в жопу дешевым коньяком у меня тоже нет, потому что внутри спокойно и комфортно, и глушить внутреннее состояние бухлом нужды поэтому нет. И вовсе это не от пустоты и стерильности западного потребительского общества и отсутствия внутренней борьбы, как ты думаешь. А от нормального здорового внутреннего баланса, когда не надо нигде особенно реализовываться и в чем-то себя выражать. Сама жизнь — абсолютно достойное поприще, и каждый день можно стараться сделать осмысленным и, если хочешь, «самовыраженным».
Шурик навалился на меня всем корпусом, закинув руку мне на плечи:
— Ты просто сука, Ксения! Ты просто везучая сука! Я про ту жизнь, о которой мечтаю, пытаюсь снимать кино. А ты, гадина, просто ее живешь. Гадина ты красивая! И не старишься поэтому.
Шурикины мокрые губы стали приближаться к моему лицу. Так! Стоп! Я оглянулась на Ингу, но она, казалось, перестала интересоваться диалогом и, не моргая, уставилась на тарелку с лимонами. Тогда я попыталась встать с табурета, но Шурик уже повис на мне всем своим немалым режиссерским весом. Я снова села. Шурик моментально уткнулся лицом мне в шею, запутался в моих волосах и вдруг пьяно заплакал:
— Я всегда тебя любил! А ты меня даже не помнишь! Ты даже моих фильмов не смотрела! И волосы твои так пахнут! Сука ты, сука…
Я даже не заметила, когда из моих глаз тоже покатились слезы. Я сидела и ревела в голос, периодически прикладываясь к стакану с коньяком, уже не пытаясь делать маленьких глотков, а глотая его как водку: хриплый выдох, полный глоток, короткий вдох и опять хриплый перегарный выдох. Оказывается, я прекрасно помнила эту технику, и четырнадцать лет на Западе не вызывают амнезии. Мне уже не был нужен лимон, во рту было ужасно кисло от слез. Шурик привалился ко мне и плакал о своем. О постоянных попытках реализации, о том, что жизнь говно и люди сволочи, а я красивая чужая сука, которая живет ТАМ и его даже не помнит…
Я же плакала, наверное, просто от усталости. От шока от всего со мной произошедшего, от своей любви к Максу, к маме, которую я так редко вижу, к Машке и такому старомодному усатому папе, к этой странной стране, любить которую невозможно, но и забыть о которой тоже не удается, от жалости к людям, к несчастному Шурику, его Инге, спящей теплым комочком в соседней комнате девочке Даше, которая, возможно, уже сирота, наконец, от жалости к себе, от понимания, что я ничего не могу изменить в жизни, что все всегда будет так, как оно будет, и от озарения, что все это неважно — так и хорошо.
Я не знаю, сколько мы проплакали. Я была совершенно пьяная. В какой-то момент я поняла, что Шурик отвалился обратно на диван и спит. Его плечи ровно поднимались от глубокого дыхания, глаза были закрыты покрасневшими веками, под мокрыми ресницами пролегла тень усталой синевы.
Держась за стол, я медленно поднялась и пошла искать туалет. Вместо него я нашла почему-то нараспашку открытую дверь на лестничную клетку. Напротив нашей квартиры на меня смотрела шикарная металлическая дверь с золотыми буквами «Канцелярия». Да, — вспомнила я с улыбкой, — мы же находимся в банке! Почему-то это меня так рассмешило, что я не могла остановить истерического хохота. Я шла вниз по лестнице, держась за обшарпанные перила и буквально сгибаясь от приступов смеха. Дойдя до первого этажа, я уперлась в навороченный ящик с кнопками кода. Все еще продолжая смеяться, я тыкала различные цифры, дергала на себя неподдающуюся дверь и размазывала продолжающие катиться по щекам слезы.
Почему-то в голову пришла ассоциация, что смех сквозь продолжающиеся слезы — это как грибной дождь при светящем солнце. Откуда-то ко мне подошла разбуженная мной большая рыжая собака, наверное, принадлежавшая банку. Я гладила ее по голове, и она лизала мне руку.
Я опять куда-то пошла и набрела на открытую дверь в незанятую банком пустую квартиру на первом этаже. Подсвеченные уличным фонарем комнаты были заброшены еще во времена расселения дома, то тут, то там валялась оставленная жильцами ненужная старая мебель, обои свисали со стен клочьями. Я вылезла на улицу через окно. Собака посомневалась немного и вылезла за мной.
Мы шли по пустой улице спящего города, слабо освещенной белесыми фонарями, и над нами стояло по-московски высокое ночное небо. Слезы мои уже высохли, прошли и приступы смеха, и на душе было пусто и тихо, и как-то очень чисто, как после дождя, как будто мне прямо в душу накачали озона. Я не думала ни о чем, просто шла куда глядят глаза, и собака тихо плелась рядом.
После покупки пачки «Marlboro» (а последние дни от всего происходящего я курила уже не меньше пачки в день), в кармане моих джинсов оставалось уже не больше двухсот пятидесяти рублей. Организовать на такие деньги нормальный завтрак в кафе в Москве было абсолютно невозможно. Кое-как, из экономии моих скудных средств, запихнув в себя консервированную кабачковую икру из Ингового холодильника и стараясь не разбудить пылкой четы профессора и режиссера, я по-английски покинула сие гостеприимное жилище, на этот раз традиционным способом, — через парадную дверь. Начинался понедельник, и банковские работники уже открыли дверь подъезда.
На прощанье я поцеловала в холодный нос мою вчерашнюю собаку. Она лизнула меня в ответ. Все-таки насколько животные лучше людей! — подумала я грустно. Все эти человеческие идеи про самореализацию, социальное соревнование, обязательно вытекающую из всего этого зависть и подлость, животным, слава богу, совершенно недоступны. А слушать и давать душевное тепло собаки умеют ничуть не хуже, а, надо даже признать, — гораздо лучше людей.
Настроение было какое-то тихое и грустное. Живот после вчерашних котлет, разумеется, болел, и, что еще неприятнее, — болела и голова после коньяка. Состояние в целом было апатичное. Хотя, — подумала я, — оно, может, и к лучшему, потому как события развивались так, что, накладываясь на острое восприятие, могли бы кого угодно свести с ума.
Мозги при этом работали нормально, и этого было достаточно. Первым делом я нашла булочную, где купила Даше ватрушку на завтрак. В ларьке неподалеку (а в Москве все еще остались эти пластмассовые коммерческие палатки — символы перестроечного времени) купила маленький апельсиновый сок. Все это стоило мне еще сорок рублей. Итого оставалось двести. Как раз достаточно на интернет-кафе с Дашиным мороженым, а, возможно, даже хватит и мне на растворимый кофе (вспоминать про отличнейший голландский кофе и душевые насадки типа «Tropical Rain» я себе категорически запретила). Все. Может быть, и на метро останется. После этого Макс должен немедленно найтись, потому что никакого другого плана у меня уже не было, и денег тоже больше ни цента.