– Так и будете сутки? Ночь впереди. Ваша помощь понадобится главным образом ночью, когда я, как вы понимаете, сплю. Сейчас мы бы и без вас бы. – Перервалось дыхание, сиделка его не понимала, но приподнялась.
Автомобиль «Молоко» развернулся и пятился к подвальному окну – от крыльца к нему семенили буфетчицы. На дороге, до самых ворот, – ни души, один часовой прихлопывал лопатой сугробы.
– Пойдите отдохнуть. Набраться сил.
– При-ивыкла я. Сорок лет уже! Да ладно ва-ам. – Она оставалась стоять.
Автомобиль вдруг замедлил, повело на льду – забуксовал. Он не встанет под лестницу.
– Вы так еще порядочные, – прыскала старуха, благодарно шлепала Старого в плечо. – У нас такие – веревкой вяжем.
Водитель – в тулупе, собачья шапка – смотрел под задние колеса: лед. Всё. Буфетчицы закричали ему: далеко вон таскать – еще попробуй! Ругань. А если это не тот водитель, если он не уходит в подвал, если он сегодня не уйдет – чем пригрозим? Завел. Старый бессильно усмехнулся сиделке и вышел.
– А вам и совсем не надо у окна. Ишь молчит. Пойду жаловаться вашим.
Враскачку, взяв левее, автомобиль дотянул, дополз, додрожал – теперь лестница обрывалась над кабиной. Я вернулся в кровать, показал старухе: утихни, ничего нет; она куталась, засквозило – Старый открыл в уборной окно.
И вернулся бегом, уставился на улицу – глаза блестели, наверное, коридор спокоен, спят; сипло погромыхивали железные ящики – разгружают. Разгружают. Старый загляделся, как на реку, его медленные пальцы наконец-то поползли по подоконнику, показывая: водитель уходит, уходит медленно.
– Я вас попрошу, принесите клизму.
Сиделка отправилась. Старый считал:
– Осталось… шесть ящиков – пошли!
Коридор оказался новым – телевизор погас, остался брошенным кружок стульев и скамеечки в два крыла. Еще стул у поста старшей медсестры – яркая лампа, свет бил. Пустой лежак, где спал Заборов. К стене прислонилась швабра, под нею – с половой тряпкой ведро. Над выходом зияло багровое дежурное освещение.
Из растворенного окна уборной несло зимой, и дверь в палату захлопнулась – мы оказались в тени. Громыхали проволочные, суставчатые ящики, казалось – рядом, последние звуки, остается тишина снега, лестница, страх – тяжело отъехала зачерненная тенью дверь: из буфета вперевалку вышла сиделка, слепо глянула на нас:
– Гдей-то вы? Как полдник – все за сметаной. – Подергала процедурную. – Иду на первый этаж. Дотерпишь?
Мучительно долго шаркала – трогая двери, поправляя стулья, звякнул местный телефон – подняла и не расслышала. Вдруг я понял: тихо – они разгрузились, уже Старый манил меня.
– Стоят пока две. Запирают подвал. Говорят. Я – на лестницу, ты подашь мешок. Уходят! Сейчас, до угла. Пошел! – С воем-треском до упора размахнулось окно, Старый поймал лестницу, переставил ногу – вот снаружи весь, глянул вниз, захрипел:
– Мешок! Ну! Что ты слушаешь?! Ну!
– Пришли.
– Кто-о?!
В коридоре – каблуки запинались в поиске, я Старому – назад, все, потом; он кричал и вздрагивал на лестнице, лестница тряслась.
Я вышатнулся на вид.
– Мы тут. Здравствуйте.
– А-а, где они, оторвали от важных дел. Где здесь свет-то?
Осветилось, Свиридов обнимал, ковырял пальцем под ребро: а? угодил? Показывал бровями: тяжело, но привел! Видите, до уборной сам гуляет, а утром хоронить собирались, что значит: вы пришли, во-от; рядом еще переминалась мать ее в очках и неприязненно торопилась, вся росла: руки какие-то большие, будто накачивают. Невеста оказалась за спинами у всех – лицо выбеленное, черные глазастые, губастые дыры – она отворачивалась, волосы переливались в моих глазах, мелькали – волнуется? Блин! – рявкнул Старый и – о господи – опустился на лежак, забивая слова-гвозди: все! все! Итак? Ну, итак? – мать торопилась, и она, им надо: зуб удалили так неудачно – загноилась десна, да, вот такие врачи. Во-от такая дуля напухла, тронули – гной струей! Все – в гное! Дряни вылезло – чуть ли не кусок спички вылез, выдавливали-выдавливали, стакан наверное, ватой заткнули – полон рот ваты. Немного расступились, и меж нами оставались только шаги – она едва поклонилась: здра… – я мелко кивал, тряс; сиделка бросила на колени Старому клизму со змеиной трубкой, желтый наконечник; вазелин нести? Что молчите? справились уже? нести? «Да-а, – провыл Старый, – да». Да! – и прочь, смотреть за улицей. У вас… процедуры, тогда мы пойдем? А то уже время. До свиданья? Она спрашивала, чуть приблизясь, – рукой не достану. До свиданья. Выздоравливайте. А-а-ам, запел Свиридов, так э-м-м, ведь д-д-для чего-то, вроде что-то… Хотели? Да, хотел. Я: можно вас – одну минуту? Сюда. Стойте, куда это сюда? Елена Федоровна, да это их палата, да ничего страшного – пусть. А мы тут раскопки обсудим. У нее температура, еле жива! Побыстрей, слышишь, Ольга? А она поколебалась, тварь, она непритворно раздумывала. А это необходимо? Я прошу!
«Говорите». – Дверь плотно. «Сядь». – «Нет, так говорите. Говори теперь». – «Я хотел – я хочу, так выходит: нету времени», – я потянулся к ее руке. Сиделка занесла клизму – тут положу. Оторвала руку: что такое? Для чего? Начинайте говорить, или я уйду. Да. Она отшатнулась и выронила сумку, она не побежала, упорно, молча срывала мои руки, пока не упала на кровать, но пыталась еще встать, и мы съехали на пол, не била, только упиралась, и, я чуял изо всех сил, все молча, пока я погружал руки в покровы смертной слитой плоти, вянущих за вздох до касания цветов, – на лицо ей упала моя шапка, она выдернулась из меня, содрогнувшись, как от касания мерзкого, мохнатого зверька, – сверкнула белая вывернутая шея, закричала страшно так, изогнувшись, я перестал видеть: какое-то мельтешение, вскрики, беготня, я откатывался, не могу ж я кашлять в нее, нашел плоское место, сесть, пока еще могу; что за похабщина?! Руки отрубить! Как меня подводишь! – на другом конце молчала она, трогая больную щеку, обиженно плача, волосы рассыпались и раскачивались.
– Где она? – Они ее увели.
Старый бормотал, не мог убрать со стола руку с часами. Одетые мы, как на поезд. Руки еще помнят, какое тело, какая ткань. Я погладил одеяло – совсем другое. На одеяле остался сгусток ваты – из ее рта. Я понюхал пальцы, ожидая особенного запаха, кажется – да. Но слишком скоро – нет. Если бы она пришла еще. Не успеет. Вот они – скоро будут. По снегу они ходят быстрей – не лето. Выпалил:
– Старый, а машина?! Что мы сопли жуем?
– Ждет! – взвился Старый. – Ждет тебя! – Лупил по столу. – Целый день! Дурак! Дурак! – Отбросил стул и подлетел к окну. – Стоит… Слышишь? Ох ты. Все равно – водитель сейчас придет. Нет смысла. Бесполезно. – Мы вынеслись в коридор – пусто; окликнут – не оборачиваться! Ходу! Скорей! Пока дойдет, пока заведет. Я – в окно: синяя спина автомобиля так близко, хоть прыгай. Лестница! Пошел, пошел, Старый, мешок – он вырвал мешок из-под шкафа, выбрасывал из него грязные наволочки, хрипело в горле, праздничная дрожь.
– Тяжелый, ты что наложил? – Поднял. – Железо… – Он вытягивал из мешка желтую лакированную доску. Да потом! – я переставил ноги на лестницу.
– Вот черт… – Все ковырялся, и я узнал: в его руках приклад, забывшись, он подымал, тащил из тяжко повисшего мешка и вытащил ружье, перегнутое пополам, с особым стеклянным прицелом трубочкой. – Еще коробки…
– Бросай! Всю эту… Скорей!
Он потерянно уставился вниз, не выпуская оружия, – под лестницей стояла синяя «Нива».
В уборной – куда? Нет. Кому бессильно улыбнуться? Кто? Пнул дверь – нет. И не слышно. За окном – нет. Мы на холме.
– Успеть самим это сдать! – В коридор! под ожиданием окрика. Кто тут? Лампы горят, никто еще не вернулся? Старый нес в охапке – не останавливаться, я валял стулья, не скрываться, кулаком по дверям. – Так! Чье это хозяйство? – В буфете тарелки с кашей на раздаче, черный хлеб; я звал на лестнице: – Кто живой? – На первом этаже работал телевизор, на вешалках – прогулочные теплые пальто и шинели, на столиках – стаканы сметаны. – Эй, хозяева?! – Из урны дымила, наверное, папироса, но даже на вахте – нет людей, я ткнулся и в женскую уборную, уже бегом, жадной опрометью, бросился к хлопнувшей двери – Свиридов!
Он плевался:
– Ну ты дал! Ну ты! Еле упросил… А что у нас вахта не охраняется? Чья-то машина. – Он помучил телефон. – Нет гудка. Вы почему без сиделки? Где Заборов?
– Мы нашли оружие! В мешке! В уборной!
Свиридов ошарашенно озирался:
– Ни хрена себе вояки, вон уж где оружие бросают, я покажу им, где орехи растут. Но где народ? Ведь только что… Кто есть на этаже?
– Никого.
– Как? А где бабы? Ладно бабы, где охрана? Раздевалка. – Бухал в дверь. – Раздевалка, твою мать!
Он потолкался в комнаты, пожал плечами, сызнова помучил телефон, плюнул, и мы вывалили на крыльцо, в тишину – в темнеющий, но еще не перепоясанный фонарями вечер, стужу. Старый прижимал к себе приклады-стволы, как сломанные лыжи.
Свиридов побежал, вздрагивая от собственных шагов, заглянул под черные елки, постучал в сугроб, ответивший деревянным отзвуком, и посулил чьей-то матери сто чертей. Хмуро посмотрел вдоль дорожки – подальше, у ворот, расхаживал часовой.