— Эй, мистер, вы хотите сказать, что целых три дня покупали программки только затем, чтобы потом от них избавиться?
— Я таким образом развлекался, — признался Ломбард, — но до завтра держи язык за зубами.
Парень вышел и всю дорогу, пока его было видно, то и дело оборачивался и бросал на Ломбарда взгляд, исполненный благоговейного ужаса. Ломбард понял, что юноша считает его сумасшедшим. Парня нельзя было в этом винить. Ломбард и сам думал, что сошел с ума. Уже тогда, когда рассчитывал, что сработает, что та женщина клюнет и придет. Этот план был безумным с самого начала.
По тротуару шла девушка. Он совершенно случайно заметил ее — лишь потому, что следил за удалявшимся помощником, а она оказалась в поле зрения. Никого. Никого. Только девушка. Одинокая фигура. Проходя мимо двери, она заглянула внутрь. Затем, после секундного колебания, возможно вызванного любопытством, она пошла дальше и скрылась из виду за витриной соседнего магазина. В какой-то момент Ломбарду показалось, что она собирается войти.
Передышка кончилась. В контору ввалился какой-то древний старец в пальто с бобровым воротником, в очках на черном шнурке, в рубашке с необычайно высоким воротником, с тростью под мышкой. За ним, к величайшему смятению Ломбарда, появился водитель такси, который втащил старомодный чемоданчик. Посетитель остановился перед пустым деревянным столом, за которым сидел Ломбард, и застыл в такой напыщенной позе, что Ломбард даже сначала не понял, всерьез ли он, или у него такая манера шутить.
Ломбард поднял глаза и посмотрел на посетителя. Он покупал эти программки целый день. Но до сих пор все же не целыми чемоданами.
— Ах, сэр, — заговорил древний представитель эпохи газовых фонарей глубоким, звучным голосом, который, впрочем, только бы выиграл, если бы старик не размахивал руками. — Вам просто повезло, что я прочел ваше объявление. Я в состоянии неизмеримо обогатить вашу коллекцию. Я могу добавить к ней больше, чем любой житель этого города. У меня здесь такие редкости, которые наверняка согреют ваше сердце. От старого «Джефферсон-Плейхауз», который относится к…
Ломбард быстро покачал головой:
— Меня не интересует «Джефферсон-Плейхауз», у меня полный комплект.
— Тогда «Олимпия». Или…
— Не интересует, не интересует. Меня не волнует, что еще у вас есть. Я приобрел все, что хотел. Прежде чем погасить свет и запереть дверь, я бы хотел еще приобрести только одну вещь. «Казино», сезон 1941–1942 годов. У вас есть такое?
— Фи, «Казино»! — негодующе фыркнул старик прямо ему в лицо. — Вы спрашиваете «Казино» у меня? Какое отношение имею я к этим дрянным современным ревю? Я, некогда один из величайших трагиков на американской сцене!
— Вижу, вижу, — сухо оборвал его Ломбард. — Боюсь, наша сделка не состоится.
Чемодан и водитель такси удалились. Владелец чемодана задержался в дверях, чтобы еще раз подчеркнуть всю силу своего презрения.
— «Казино»! Тьфу!
Затем он тоже вышел.
После короткой паузы явилась пожилая женщина, по виду поденщица. Она принарядилась для такого случая: на ней была большая шляпа с обвисшими полями, украшенная искусственной розой, которая выглядела так, словно ее то ли вытащили из мусорного бачка, то ли достали из кладовой, где она пролежала, забытая, несколько месяцев. На морщинистых щеках красовались круглые, лихорадочного вида, пятна румян, наложенные нетвердой рукой, которая давно позабыла, как это делается.
Когда Ломбард поднял на нее глаза, неохотно, но с некоторым сочувствием, то, взглянув поверх ее сутулого плеча, опять увидел ту же девушку, которая снова прошла мимо двери, на этот раз в обратную сторону. И опять она повернула голову и заглянула внутрь. Однако в этот раз она решилась на большее. Она остановилась, хотя лишь на секунду-другую, и даже сделала шаг назад, чтобы поравняться с дверью. Затем, окинув взглядом комнату, она пошла дальше. Ее явно заинтересовало то, что происходит внутри. Хотя, вынужден был признать Ломбард, вокруг его затеи подняли достаточно много шума, и проходившая мимо девушка вполне могла знать о ней и захотела посмотреть поближе. В самом начале его деятельности сюда даже явились фотокорреспонденты. И сейчас она могла просто возвращаться оттуда, куда шла, когда он в первый раз заметил ее, — если вы куда-то идете, то обратно обычно возвращаетесь той же дорогой, в этом нет ничего необычного.
Старуха поденщица тем временем робко допытывалась:
— Это правда, сэр? Вы действительно платите деньги за старые программки?
Он вновь повернулся к ней:
— За некоторые — да.
Она пошарила в вязаной кошелке, которая висела у нее на локте.
— У меня их совсем немного, сэр. Остались с тех пор, как я сама была хористкой. Я их все сохранила, они много значат для меня. Сезон 1911 года… — Она дрожала от волнения, выкладывая программки на стол. Она перелистывала пожелтевшие страницы, словно пытаясь придать больше убедительности своему рассказу. — Вот видите, сэр, это я. Долли Голден, так меня звали. Я играла Духа Юности в последней сцене…
«Время, — подумал Ломбард, — самый безжалостный убийца. Убийца, которому всегда удается избежать казни».
Он смотрел не на программки, а на ее огрубевшие, изъеденные работой руки.
— Доллар за штуку, — сказал он угрюмо, доставая бумажник.
Она была вне себя от радости:
— Благослови вас Господь, мистер! Как это кстати! — Она схватила его руку и поднесла к своим губам прежде, чем Ломбард успел ее остановить. Розовые слезы потекли по нарумяненным щекам. — Я и не думала, что они так дорого стоят!
Они и не стоили. Они не стоили и пяти центов.
— Вот, пожалуйста, матушка, — сказал он с сочувствием.
— О, теперь я пойду пообедаю, я закажу полный обед! — Она вышла спотыкаясь, опьяненная свалившейся на нее удачей.
Молодая женщина тихо стояла рядом, дожидаясь, пока старуха уйдет. Должно быть, она только что незаметно вошла, Ломбард не видел, как она входила. Это была та самая девушка, которая уже дважды проходила мимо двери, сначала в одну, потом в другую сторону. Он был почти уверен в этом, хотя оба раза видел ее только мельком и не успел разглядеть как следует.
Издалека, с некоторого расстояния, она казалась моложе, чем вблизи. Наверное, потому, что лишь фигура осталась стройной, а все остальное поблекло. Она выглядела изможденной, почти такой же изможденной, как поденщица, что приходила перед ней. Хотя это была изможденность другого рода.
Он ощутил легкое покалывание чуть пониже затылка, так что пушок на шее вдруг зашевелился. Он старался не смотреть на девушку слишком ясно; оглядев ее одним быстрым, все подмечающим взглядом, он уставился вниз, так что она вряд ли заметила перемену в его лице.
Общее впечатление складывалось такое: должно быть, вплоть до недавнего времени она была очень хорошенькой. Теперь она быстро теряла красоту. В ней все еще оставалось что-то утонченное, в глубине души она еще сохранила остатки собственного достоинства, это было заметно, но во внешности уже проявлялось нечто грубое, жестокое, какой-то дешевый лоск, который грозил в скором времени стереть навсегда последние следы воспитания. Вероятно, уже было слишком поздно остановить этот процесс. Насколько — можно судить по первому впечатлению: он уже сделался необратимым. Возможно, причиной тому был алкоголь, ежедневные, разрушающие душу и тело возлияния, или острая, неожиданно свалившаяся нужда, или же попытки одним смягчить горечь другого.
По-видимому, был еще и третий фактор, который предшествовал первым двум и, возможно, явился их причиной, хотя теперь он уже не был определяющим, два других оказались более существенными: непереносимые страдания души, умственное расстройство, страх, к которому примешивалась вина, — и все это продолжалось месяцами. Душевные невзгоды оставили свой след, но он уже немного потускнел, больше бросались в глаза следы физического разрушения. Сейчас она казалась веселой, она умела приспосабливаться к жизни и выходить из затруднительных положений — это свойство обычно присуще обитателям трущоб и людям, которым уже некуда опускаться дальше; и этого умения ей хватит до конца жизни, которая, весьма вероятно, закончится у открытой газовой горелки в дешевой квартирке.
У нее был такой вид, словно ей не всегда удавалось поесть досыта. Щеки глубоко запали, и скулы просвечивали сквозь тонкую кожу лица. Она была с ног до головы одета в черное, но не в траур, как одеваются вдовы, и не в элегантное платье; она явно выбрала черный цвет потому, что на нем не так заметны пятна и грязь. Даже чулки на ней были черного цвета, выношенные до дыр на обеих пятках.
Она заговорила. Ее голос звучал грубо и хрипло от чрезмерного количества дешевого виски, поглощаемого день и ночь. И все же даже теперь в нем оставалось что-то от прежней воспитанности. Если она сейчас употребляла жаргон, то по собственному желанию, потому, что так говорили те, кто окружал ее, а не потому, что она не знала других слов.