через мгновение медсестра, которая держит коляску за два торчащих из спинки рога, разворачивает старика другим боком, и Мишаня видит, что вторая половина лица у него будто стекает вниз, как подтаявший пластилин.
Он тянет к деду руку. Тут же замечает, что из локтя у него торчит катетер, присоединенный к длинной прозрачной трубке, из которой ему в вену капает что-то розовое.
— Дед, как ты? Как себя чувствуешь?
Старик улыбается, показывает большой палец, потом три раза тычет Мишане в грудь, шамкает челюстями и поднимает бровь.
— Он не говорит, не может после инсульта, — поясняет сестра. — Вроде бы спросить что-то у тебя хочет.
— Ага. — Мишаня кивает ей и переводит взгляд на старика.
Тот снова тычет в грудь ему и вопросительно машет головой.
— Не знаю, кто меня так. Не помню, дед, прости, — отвечает Мишаня, сразу же извинившись за то, что врет старику.
Дед смотрит на него, прищурив свои хитрые прозрачные глаза, а потом указывает скрюченным пальцем наверх. Там, в воздухе, он рисует что-то вроде звезды. Мишаня глядит на него, недоумевая. Неужели он знает о том, что случилось в лесу? Про звезду, которая вышла из-за облаков, яркая и холодная, и про силу, такую же яркую и холодную, которую он ощущал в себе в тот момент.
— Сейчас, сейчас поедем, — на выдохе произносит медсестра, снимая каталку с тормоза. — Он просит, чтобы я ему телевизор в палате включила, устал, новости хочет смотреть.
Мишаня ловит взгляд деда, тот улыбается ему, как будто бы лукаво, но он не уверен до конца. Паралич все эмоции превращает в усмешку. Он кивает деду, тянется, берет его скрученную узлом, как корень карельской березы, руку и сжимает. Будто из солидарности с ним, Мишаня молчит. Впрочем, вслух они с дедом никогда ничего такого друг другу не говорят, не принято у них это, поэтому Мишаня просто прижимает кулак к груди. Медсестра разворачивает каталку, их пальцы расцепляются, дед исчезает в дверном проеме, а Мишаня так и остается лежать на боку со свешенным с кровати запястьем.
Оставшись один, он закрывает глаза. И как только он опускает веки, оно снова перед ним — зеленое небо, живое, переливающееся. Как будто его холодное мерцание впечаталось в его радужную оболочку, или, может быть, оно теперь у него внутри. Он помнит все: хлопок пассажирской двери, как он бежал вслед удаляющимся огням, удар, все летит вверх тормашками, знак — гора и солнце, резкий подъем, «лансер» с проколотыми колесами, а он ведь только на минуту оставил его без присмотра, потом деньги Белобрысого, оставшиеся у него в карманах, — он вываливает их прямо на капот парню, который сбил его, и просит довезти сначала до дома, а потом в лес, к повороту дороги… Дальше было лицо Насти за решеткой в свете красных лампочек, лес, вздрогнувший от выстрела. Холод, а через мгновение — ощущение того, что в животе у него разливается что-то горячее, а потом — ничего, кроме этой бездонной зеленой реки над головой.
В больницу его привезла Настя. Когда он ехал на багажнике ржавого велосипеда по петляющей ледяной дороге, путь им перегородили два луча. На мгновение оба они думали, что это к Славе подмога, что он все-таки сумел кому-то позвонить. Но они ошиблись, это был Егерь с очередным грузом запрещенки. Он вышел из машины и, ничего не спрашивая, погрузил их обоих в белый фургон. Дальше — темнота.
Про Настин арест он знает из обрывков воспоминаний между сном и явью, когда он приходил в себя, а потом, услышав разговоры незнакомых голосов у изголовья, выбирал снова шагнуть в зеленую реку, провалиться. Окончательно вернул в реальность его только дед, но не голос его, а просто присутствие. Мишане кажется, что за последнюю неделю в этой больнице он начал чувствовать людей по-другому, не как себе подобных, а как астрономические явления.
Некоторые, как Настя, были кометами, некоторые, как мама, — далекими холодными точками, которые, возможно, уже умерли, пока их свет летел к нему. И стоит ему только подумать о матери, она оказывается на пороге.
— Мишенька, свет мой, очнулся.
Она бросается к нему через всю комнату, шурша по полу бахилами.
— Я думала, потеряла тебя.
Мать обнимает его, осторожно, но крепко. Он чувствует запах ее одежды, он чужой, незнакомый, совсем не похожий на то, как пахло в их квартире.
— Привет, мам, — отвечает он, отворачивая лицо от ее плеча.
— Прости меня, Мишенька, прости меня. Я совсем с ума сошла, бросила вас. Это я, я во всем виновата. Больше никогда так не будет. Все теперь станет по-другому. Только прости меня, Миша, дорогой.
— Все в порядке, мам.
Она отпускает его и присаживается на край кровати.
— Как ты тут? Мне сказали, что ты очнулся, и мы сразу приехали.
— Мы?
В этот момент из раскрытой двери палаты показывается сутулая фигура Белобрысого.
— Здорово, Михаил, — говорит он, оскалив свои длинные выпуклые зубы.
Ну конечно, а чего еще он ждал, думает про себя Мишаня: платная одноместная палата, телевизор, деда катает по больнице личная сестра.
— Здравствуйте.
— А ты чего на меня волком смотришь, Миша, я ж не директор больше, за прогулы твои ничего тебе не будет, — с ухмылкой произносит Белобрысый.
Мишаня глядит на него, потом переводит взгляд на мать. Она смотрит на него особенно, не как обычно, не как на маленького недалекого мальчика, а по-взрослому, со смыслом. Хоть губы ее и улыбаются, улыбка эта не доходит до глаз, они говорят другое. В них тревога. Они просят дать шанс. Ему, ей, этому новому положению дел. Настоящий шанс. Мишаня сглатывает, переводит глаза на Белобрысого и спрашивает:
— Раз вы больше не директор школы, как я могу вас называть тогда?
— Николай, просто Николай можешь называть. Или даже Коля, а то что мы как неродные-то?
Мишаня хмурится, но ничего не говорит, только кивает. Пока он и в мыслях не может себе представить, что правда обратится к нему вот так, по имени. Но сейчас это и не