– Имеет место, но не имеет на это права, – сказал Гребнев, чтобы хоть что-то сказать. Долганов был безупречен, безукоризненно логичен.
– И право имеет, – увещевающе сказал Долганов. – И больше права имеет тот, кто имеет место. То есть вы можете конечно все, что я вам сейчас изложил, перевести на бумагу: приправить всяческими ядовитостями и пропихнуть в вашей газете. Кончится, предполагаю, однозначно. Моя репутация умелого хозяйственника вырастет еще больше, и единственно, чего вы добьетесь, – у Звягина могут отнять кабинет. Этим вы окажете большую услугу ему и неисчислимой группе его потенциальных пациентов, у которых с зубами не так благополучно, как у нас с вами… – и снова улыбнулся: широко, снисходительно и оскорбляюще, уничтожающе.
Долганов вообще весь монолог, всю арию о зубном кабинете держал на оскорбляющей ноте. Оскорбляюще-снисходительной, оскорбляюще-увлекательной, напевной: «В некотором районном центре, в некотором лесном массиве жили-были…».
Не суйся, сопляк! Много времени сбережешь и себе, и умелому хозяйственнику. При однозначном результате.
«Сопляк» Долганов не произносил. Он его явственно, напоказ подразумевал. И еще показывал зубы – уже в другой, странноватой ухмылке:
– Вы только не беспокойтесь за меня, Павел Михайлович. Я чист. Я, прежде чем сделать что-то, не один раз проконсультируюсь. У меня – хороший юрист… – Поднял палец, держа паузу. – А у вас?..
Захлебнулся звонок. Шарахнул по ушам внезапным взрывом и захлебнулся. И снова взорвался. Кто-то остервенело жал кнопку за дверью – попадая, промахиваясь. Неужто в самом деле с избирательной урной на дом заявились? И не терпится! В дверь после звонков еще и заколотили – так же беспорядочно.
Долганов, игнорируя потуги Гребнева встать, по- хозяйски шагнул в коридор, открыл.
Проползла долгая секунда. То есть она просрочила, промелькнула. Но вобрала многое. Как тот самый легендарный последний миг, когда перед глазами Гребнева прошли все и всяческие передачи из цикла «Здоровье», – при полете с мельницы. Долгая секунда!
В эту секунду Гребнев осознал ощущение, юркнувшее у него тогда – когда Долганов ходил выбрасывать торт, когда Долганов вернулся, когда Долганов прикрыл дверь. И еще раньше – когда Долганов только возник за спиной: «Здравствуйте! Днем с огнем? Преотлично!».
Осознал: «У вас же дверь была приоткрыта, не захлопнута». Осознал: не была дверь приоткрыта! Сквозняк по ногам. Не было сквозняка ночью, пока Гребнев сидел над расшифровкой текста. Ногу обдало ветерком за какие-то мгновения до громкого приветствия в спину. И снова обдало коротким сквознячком, когда Долганов выходил-заходил, открывал-закрывал дверь. Осознал: Бадигина ни при чем, Бадигина нормально захлопнула дверь. Осознал: Долганов открыл дверь ключом. Осознал, чьим ключом. И звонок телефонный осознал, долгановское «Это мне… Скорее всего» тоже осознал.
«Дурачок! Я замужем давно!.. Вот если ему за пятьдесят, то другое дело. Он созрел. Уже чего-то достиг, и видно – чего… А я ключ посеяла!.. Алле! Ну, как ты там?!». И вместо знакомого «Да что мне сделается?!». услышать не менее знакомое «Преотлично!». Как там Долганов сказал? «Воистину, наш район слишком велик, чтобы тебя знали все, но достаточно мал, чтобы ты знал всех».
«У меня – хороший юрист… А у вас?».
Муж всегда последним узнает о любовнике. Оказывается, возможна и обратная ситуация…
Такая долгая секунда.
Никакие это не активисты с избирательной урной…
Валентину вихрем внесло в комнату. Остановилась, как наткнулась. Глаза слепые: смотрят – не видят. Не с сумасшедшинкой, а с сумасшедшищем. Горлом сиплый свист. Дрожь, как на вибростенде. «Уб-бить готова!». Только вот кого? Кого в первую очередь? И за что? Это как раз ей неважно!
Долганов, открыв, за дверью и встал, пропустив Валентину вперед, в комнату. И теперь появился у нее за спиной. Не снимая странноватой улыбки, пропел на мотив «Се си бон»:
– О-о де труа! Только ты, он и я-я-а!
Валентина взвизгнула, резко обернулась – взгляд все тот же, бессмысленный.
Долганов жестом психиатра показал ей палец, поводил им из стороны в сторону и тоном психиатра размеренно заговорил, игнорируя Гребнева:
– Вас зовут Артюх Валентина Александровна. Сейчас 1982 год. Вы работаете юрисконультом. Летом дни длиннее, а ночи короче. – И жест и тон отдавали шутовством. – Вы находитесь в квартире Гребнева Павла Михайловича, корреспондента. Гребнев Павел Михайлович сидит на тахте. Он жив. С вами разговаривает Долганов Святослав Борисович. Ваш муж. Все мы находимся в идиотской ситуации. За что спасибо. И себе спасибо. И Гребневу Павлу Михаиловичу спасибо. И тебе, психопатка, истеричка, дура, набитая высшим образованием, спасибо… – Последнее «спасибо» Долганов произнес все тем же ласковым, размеренным голосом.
Гребнев пребывал в оторопи. Как окунули в прорубь. Осознать-то он осознал в долгую секунду, но нужно какое-то время, чтобы привыкнуть.
Валентина цапнула издевательский палец навостренными ногтями – Долганов ловко отдернул руку, спрятал за спину:
– Преотлично! Совсем иное дело. И реакция в норме!
Валентина снова обернулась к Гребневу, в комнату. Выстрелила глазами по столику, разбитой посуде, малоприятной кофейной луже, валяющемуся костылю: как после хорошей драки. И с размаху, с разворота вцепилась Долганову в горло.
Он был готов – отшатнулся. Рубашка цвета «море» с треском расцарапалась.
– Что ты с ним сделал! Что! Ты! Сделал! – Она все пыталась достать если не до горла, то хоть до лица.
Долганов умело отмахивался, паясничал:
– Ой, щекотно! Ой, какая была рубашечка! Подарок жены! Ой, какой темперамент!
Безобразно! Безобразная сцена.
– Смир-р-рна-а! – проревел Гребнев, чтоб проняло.
Но и проверенный неоднократно сержантский рык не подействовал. Валентина теперь уже оглохла от ярости. Долганов было дернулся, но тут же определился и с видимым удовольствием продолжал держать оборону. Бессильная ненависть Валентины его забавляла, а уж гребневское бессильное «Смир-р-рна-а!» тем более. И на двух-то костылях не особенно разгуляешься, а на одном – и думать нечего! А второй костыль валяется так, что не дотянуться. Ползком разве? Вот Долганов и посмотрит на ползающего Гребнева – при Валентине. То-то, Павел Михайлович! Не поползете!..
– Хватит! Я устал. Щекотно! – сквозь ту же странноватую ухмылку выговорил Долганов.
Но Валентина набрасывалась истово и неукротимо, норовя теперь еще и коленом в пах.
– Преотлично! – заключил Долганов. Показал влево, ушел вправо. И четко выдвинул кулак под дых.
Валентина опала мягкой куклой. Без стука, с шелестом.
– Я же сказал щекотно! – Долганов еще ерничал, хотя не мог не понять: перебор!
У Гребнева зазвенело в ушах. И он метнул костыль…
***
Сытника мотало из стороны в сторону – стелькой. Он и был в стельку, мало что соображал. Он чуял. Чуял ужас за спиной и тщился от него сбежать. Спотыкался, пробегал на четвереньках, обезьяньи перебирая руками, падал. Скреб ногами по щебенке, взрыдывая на истерике. Поднимался, бежал. Бежал от твердых и неторопливых шагов.
Сытник бросался в проулки, перекарабкивался через разбитые стены, обжигался. Шаги не отдалялись и не приближались, сохраняли дистанцию в десяток метров.
В воздухе порхали клочья сажи. Стлался тяжелый дым. Оконные стекла лопались взрывчато, упруго. Была глубокая ночь, но света хватало. Город пуст. Ушли. Ушел немец.
Сытника опять мотнуло, он въехал лицом в стеклянное крошево. Снова завозил ногами – стекло запищало, захрустело, сминаемое подметками. Сытник встал, укрепился на ногах, панически боясь обернуться – шагов за спиной не было, но он там, за спиной! он там!
Сытник все же оглянулся. Выстрел ударил громко, одиноко – стекло фонтанчиком разбрызгалось у каблуков. Сытник упал, накрыл голову руками, поджал колени к подбородку. Заскулил. Безнадежно, по-звериному.
– Вставай! Вставай, гнида!
Сытник не встал. Он, извиваясь, червячьи протаскивал себя подальше, подальше…
Шаги снова зазвучали, стоило Сытнику сдвинуться с места. Шаги не догоняли, но гнали, гнали – загоняли Сытника. Его вытошнило от ужаса и вчерашней дозы.
Ушел немец! Сытник не слышал – валялся невменяемым сивушным кулем. Сквозь сон пробивалось: тарахтенье, лязг, лай, взрывы, стрельба. Но очнуться не мог. Очнулся только тогда, когда стало тихо. Потрескивало. Уютно потрескивало – костром на заимке. Сытник зашевелился, усовывая голову под телогрейку – от света. Уютно, тепло… Дымно! Он хлебнул гари и подскочил. Вокруг горело, щелкало, оседало с тихим шуршанием. Ушли! Бросили!.. Сытник брел по пустой, разбитой улице. Очумело пялился на рваный огонь – в крови бродила не перегоревшая за ночь сивуха.
Тень прыгнула из проулка и встала перед ним. Сытник еще ничего не понял. Всмотрелся. Узнал и блаженно заорал: