меня не спускает.
Вижу два разогнутых прута, ну, думаю, влипла, теперь уже и не убежишь, потому что он может броситься вдогонку, а сумасшедшие, конечно, самые быстрые бегуны.
— А я пролезу?
— Пролезешь, — отвечает. — Сними куртку. — Протягивает неожиданно руки, хватается за мою куртку и ее с меня стаскивает.
Тут я чувствую — попалась я в руки дьявола! С одной стороны, я не хотела ему поддаваться, с другой — потеряла всякую волю. Сняла куртку, отдала. Про себя я уже со своей любимой курточкой распрощалась и стала подсчитывать в уме, сколько надо времени, чтобы скопить деньги на новую.
Он стоит, смотрит, как я лезу в дыру. Плечи пролезли, а задница застряла. Обрадовалась. Попятилась назад. А он как схватит меня за руку! Ну прямо бешеный, зубы скалит, кричит:
— Дедка за репку. Бабка за дедку… Тянут-потянут, вытянуть не могут!
А сам меня тянет, тянет, пропадет, думаю, не только курточка, оторвет руку, но в это время он меня протаскивает, и мы плюхаемся на землю. А он веселится:
— Тянули, тянули и вытянули! — и прыгает вокруг меня, и хохочет.
Глазастая, скажу тебе прямо, выходи с ним на контакт, я такого весельчака еще ни разу не встречала в жизни.
— Тебя как величают, репка? — спрашивает он.
— Зойкой.
— А меня Иннокентием. Проще — Кешка — пустая головешка. — Он, видно, догадывается, что мне страшно, жмусь как-то, от него отступаю. — Ты, — говорит, — меня не бойся, я не сумасшедший.
— А я и не боюсь. Чего мне тебя бояться?.. Вижу. Ты вполне нормальный… Тихий. Вежливый.
Он как захохочет диким-диким смехом и говорит:
— Пошли искать твою подругу. Если что, не теряйся, ты новая сестра… из процедурной, например, а то тебя в один момент засекут и выкинут.
Мы пошли тебя искать, и вот тут-то выяснилось, что тебя не выпускают на прогулки, что ты, можно сказать, тюремная заключенная. Я хотела уйти, а он говорит, останься, погуляй со мной. А сам такой грустный. Мне было его жалко. И я осталась. Мы с Кешкой долго гуляли. Он всю жизнь свою в красках рассказал. Интересно. Оказалось, его сюда родители упекли. Он крестился — они его и упекли. Живешь и удивляешься, каких только родителей не бывает! — Тут Зойка подумала про отца Глазастой, что он отправил сына Колю в специнтернат, что он тоже хорош гусек, и хотела выбросить фразу про родителей, чтобы не травить Глазастую, но потом передумала — у нее был свой счет к нему, и продолжила письмо: — Кеша — студент политехнического. Учился на химическом, а на четвертом курсе забастовал: „Не буду, — говорит, — больше учиться, не верю в науку“. А у них в семье сразу три профессора-химика: дед, отец и мать. Жил паинькой, всегда отличником, победитель городских олимпиад, все им гордились — наследник, талант, надежда семьи. Он никогда ничего не делал самостоятельно, всегда с ними советовался, особенно с мамой. И вдруг, как гром среди ясного неба — не буду учиться, и баста! „А что им объяснять, — говорит, — они все равно скажут, что я не прав, а они правы“. Хотя, честно тебе скажу, он меня удивил, все только и пишут: наука, наука, и по телику передают, а он в нее не верит. Но что делать, не убивать же его за это.
— Понимаешь, — говорит, — наука сделала много хорошего, но еще больше плохого. Наш город, например, химия, можно сказать, погубила: все отравлено — и вода, и земля, и воздух. И люди отравленные, вроде меня, у них поражен аппарат сопротивления.
Он замолчал. Смотрю, у него глаза полны слез. Конечно, я тут же отвернулась, чтобы он не подумал, что я увидела.
А сама так весело замечаю:
— Ну как же у тебя нет аппарата сопротивления, когда ты бросил институт всем наперекор?
— Если бы был, — отвечает, — они бы меня сюда не засадили… А из института я не уходил, не успел, меня выгнали за то, что крестился. И из комсомола исключили… Это был самый веселый момент, все были в отпаде. А потом началась паника, родители испугались и уговаривали меня сесть в психушку, чтобы доказать, что я ненормальный. Мама плакала, а отец сначала кричал, а потом передо мной на колени встал. И я согласился. Ничего во мне нет: ни веры настоящей, ни убежденности. Живу как трава.
— Ну вот ты бросил науку и ничего не будешь делать? — рассмеялась. — Станешь бродягой?
— Почему же… Буду делать что-нибудь полезное.
— А что „полезное“? — пристаю. Я с ним запросто, мне с ним было легко.
— А ты что делаешь?
— На повара учусь, — ответила, а сама испугалась, что он начнет надо мной смеяться.
А он обрадовался, весь засиял.
— Вот здорово! — говорит. — Я тоже буду поваром.
И мы оба стали хохотать. Отчего, не пойму, но было смешно.
После этого я ему поверила и тоже про нас все выложила. Ты не думай, я не просто так решила потрепаться, мне показалось, что я его знаю сто лет. Все-все выложила. За исключением, конечно, некоторых подробностей. Про тебя, как ты команду организовала, и про Ромашку и Каланчу, и песни Самурая спела потихоньку, чтобы не привлекать чужого внимания. Я ему всех нас в красках описала. Мне было приятно про вас рассказывать. Вдруг даже показалось, что ничего плохого с нами не было, что это был дурной сон. И с Самураем ничего не случилось, и с тобой, и Каланча нас не закладывала, и Ромашка не откалывалась. Меня пронзило насквозь, как иглой, — ведь могло „не случиться“ того, что случилось!.. Жили мы и беды не знали, да сами себя под нее подвели. Так я подумала и надолго замолчала.
Он, конечно, заметил, что я сникла, в душу не полез, а стал меня нахваливать.
— Ну ты артистка, — говорит, — лицедейка. — (Между прочим, что такое „лицедейка“, я не знаю, но молчу, не хотелось выставлять своей дурости.)
— А скоро, — говорю, — вернется Самурай, выйдет из больницы Глазастая, и мы заживем как прежде.
А пока я ему это выкладывала, он все время наклонялся и что-то подымал. Я его спросила, что он собирает?.. Он открыл ладошку, на ней лежало пять камушков.
— Ваша компания, — сказал он. — Камушек побольше — Самурай, вот этот — длинный и худой — Глазастая, вот этот — веселый, разноцветный — Ромашка, толстый и грубый — Каланча, а вот этот — шелковистый — ты. — Размахнулся и бросил. И камни разлетелись в разные стороны. — Видишь, в одну точку одновременно горсть камней не бросишь. Так и ваша компания