— И то, — сказали сторожки.
Начали они мирно и чинно: подошли к дому хромого, стали полукругом и на разные голоса, кому как дано — кто тонко, кто густо — замяукали. Командовал паренек лет пятнадцати, в полосатых рваных штанах, по имени Симон. Он махал рукой и приговаривал: «Раз-два! Мяу-мяу. Раз-два! Мяу-мяу».
Открылось окно соседнего дома, и на улицу высунулась заспанная всклокоченная голова кожевника Гдалье.
— А? — проговорила она сонным голосом. — Что такое?
— Ничего такого, господин Гдалье, — сказал Симон. — Хромого будим. Его сторожка, а он, понимаете, спать. Барин!
Гдалье засмеялся.
— Напугаете его до смерти, — сказал он и закрыл окно. Но потом опять появился в окне и сердито крикнул: — А только не дело это — всю улицу подымать.
— Заметано, господни Гдалье, — сказал Симон. — Точка.
— Точка-шмочка, — проворчал Гдалье. — Не галдеть — и все. А то — водой окачу.
— Ясно, господин Гдалье, — сказал Симон. — Точка.
Гдалье со стуком захлопнул окно. Сторожки приумолкни.
— Не беда, орлы, — сказал Симон. — Поведем, значит, атаку с флангу. Только и всего. Ясно?
Он подошел к окну, потянул раму — нет, не открыть. Тогда он постучал и крикнул басом:
— Бенче, вставай!
Бенче проснулся. Проснулся и побежал к окну.
— А? кто?
— «Кто?» Я — вот кто! — сказал Симон. — Урядник. Где у тебя лампа?
— Какая лампа, пан урядник?
— Видал! «Какая лампа, пан урядник?» — сказал Симон. — Да ты что? Оглох, что ли? Сказано было, чтоб по случаю именин его величества государя императора на окне лампа горела или там свеча. Не слыхал ты, что ли, хромой чорт? Или тебе закон не писан?
— Не слыхал, пан урядник. Ей-богу, не слыхал. — пробормотал Бенче. — Да я что? Я могу. Я враз…
Он заковылял куда-то вглубь комнаты, с кем-то пошептался, с женой, верно, — и вот на окне действительно появилась свеча. Она горела ровным светом, освещал подоконник и раму.
— Чтоб до утра так, слышь? — сказал Симон. — А то гляди у меня.
— Понимаю, пан урядник, понимаю, — пролепетал Бенче. — Чтоб до утра. Так. Так. Понимаю.
Сторожки прямо пальцы кусали, чтоб не заржать. Вот ведь — поверил. Поверил, чучело.
— Все в порядке, — сказал Симон. — Потопали.
Сторожки двинулись шумной толпой.
— Тихо, орлы, тихо, — сказал Симон. — Поздно же.
Верно, было поздно, очень поздно, глухая ночь. Из открытых окоп, из полуоткрытых дверей доносились и храп, и сап, и вздох, и стон — Ряды спали. Многие спали не в доме, — а на крыльце, во дворе, под открытым небом, — в комнате душно, дышать нечем. А по ночным пустынным улицам веселой: оравой шли сторожки.
— Стоп, орлы, приехали, — скомандовал Симон.
Подошел к какому-то дому, толкнул коленом дверь и вошел в сени. В сенях на легкой парусиновой кровати спал толстый парень. Он лежал на спине, по пояс голый и дышал ртом, как рыба.
— Смерл, вставай, — сказал Симон. — Река горит, Смерл.
Парень не ответил. Он спал. Симон двинул его кулаком в бок и крикнул:
— Вставай, говорят! Река горит!
Парень спал.
— Так я и знал, — сказал Симон. — Колода.
Он взял Ирмэ, Алтера, и Хаче и повел их в сени.
— Бери-ка вот колоду, — показал он на парня, — и неси на улицу. Ясно?
— Зачем? — сказал Хаче.
— Много будешь знать — состаришься, — коротко ответил Симон. — Сказано те: бери — и точка.
Ребята подняли кровать и понесли. Парень не проснулся. Не пошевелился даже. Он спал крепко. На улице кровать окружили сторожки, и шествие двинулось к базару. Шествие было торжественное, но тихое, — Симон приказал, чтоб ни звука. Носильщики менялись часто: «колода»-то была здоровой, пудов в пять весом, не меньше. На остановках Симон слегка щелкал «колоду» по носу, — проверял: спит — не спит? Парень спал.
— Так, — говорил Симон. — В порядке. Следующий. Кто следующий? Взяли. Ясно.
Вдруг — у самого базара — впереди показался человек высокого роста, без шапки и босой. Он был уже совсем близко и шел прямо на «колоду».
— Орлы, бегом! — скомандовал Симон.
Сторожки бросили кровать и — врассыпную, кто куда. Ирмэ, Хаче и Алтер засели неподалеку, за крыльцом соседнего дома, — крыльцо было широкое, с резными перилами, с навесом. Сидели тихо, не дыша.
Ирмэ не удержался, — осторожно выглянул, присмотрелся и повеселел.
— Да это же Исроэл, божедур, — сказал он.
— Дурье, — сказал Алтер. — И-нашли кого и-пу-гаться.
Исроэл, «божедур», огромный рыхлый человек, в грязных отрепьях, без шапки, без сапог, медленно шел по улице. Подошел к кровати, постоял, посмотрел и дальше пошел. Шел, думал о чем-то и молчал. Он всегда молчал. Когда-то, в давние годы, это был самый ученый человек в местечке, светлая голова. Он учился где-то в городе на доктора. Как он попал в город, как он учился, небогатый парень из местечка, — не понять. И вдруг, нежданно-негаданно, появился в Рядах. Пришел как-то под вечер в синагогу, лег в углу на скамью и заснул. Никто понять не мог: что такое? с чего он? А наутро-то поняли с чего: не в уме человек, тронулся, — «божедур»! Так он и остался в Рядах. Днем спал — в синагоге, в поле, ночью ходил по улицам. Ходил, думал о чем-то и молчал.
Ребята подошли поближе.
— Исроэл, — сказал Ирмэ, — ты о чем это все думаешь-то?
Сумасшедший посмотрел на Ирмэ пустыми глазами, почесал бороду, спину, волосатую голую грудь, но ничего не ответил.
— Исроэл, — сказал Алтер, — ж-жениться хошь?
— Файтл сосватаем, не кого-нибудь. — Ирмэ подмигнул.
— Ну, тихо! — сказал Хаче. — А то знаешь? Глумилась верша над болотом, да сама туда же пошла.
Он свернул цыгарку, сунул ее сумасшедшему в руку, чиркнул спичку.
— На, — сказал он, — покури.
Исроэл взял цыгарку, послюнил ее, закурил. Потом повернул и медленно, с трудом волоча большие ноги, пошел к базару.
Мальчики долго смотрели ему вслед.
— А какая была голова! — сказал Хаче. — Золото.
— Да-а! — Ирмэ вздохнул.
— Они в-все такие, — сказал Алтер, — у-ученые-то.
— Ты почем знаешь? — сказал Хаче.
— Б-батька говорил.
— «Б-батька, б-батька», — проворчал Ирмэ. — Много твой батька знает.
Они вернулись к парню, накрыли его до подбородка одеялом, закутали, чтоб тепло было.
— Спи, жеребчик, спи, полено, — пропел Ирмэ тонким голосом. — Пусть тебе приснится сено.
— Спи, колода, спи, дурак, — подхватил Алтер. — Пусть тебе приснится мак.
Ребята помолчали, прислушались — спит? Спит. Они обошли кровать и поспешно, пока никто не заметил, — юрк в ближайший переулок.
Подул ветер. Зашумели деревья. Темнота, как всегда перед рассветом, сгустилась, отвердела.
— Пора, ребята, — сказал Хаче, — а то скоро засветает.
— И то, — сказал Ирмэ, — пора.
Ребята подошли к дому Рашалла, остановились, осмотрелись. Дом был крепкий, в два этажа, крытый листовым железом. Вывеска «Лен и пенька, Ф. Рашалл» была прибита не к крыльцу, как обычно, а прямо к стене, над самыми окнами.
Хаче покачал головой.
— Больно возни много, — сказал он.
— Ничего, — сказал Ирмэ, — сладим.
Однако и сам понимал, что «сладить»-то будет не просто. Вывеска тяжелая. И висит неудобно. Неподходяще висит. Лестницу бы. А где ее взять-то, лестницу?
— А то, может, так, — сказал он. — Эту оставить на месте — куда ее? — а сюда еще — «аптека»?
— Нет, — сказал Хаче. — Не годится. Тут-то всякий дурак поймет, что дело нечисто. Это не работа.
— Ладно. — Ирмэ решительно шагнул к базару. — Снимем ту, а эту потом. Не убежит.
— Можно, — сказал Хаче, — так-то оно можно.
Аптека помещалась в длинном одноэтажном доме, недалеко от базара. В доме еще горел огонь — против двери, за круглым столиком, сидел сам аптекарь, господни Гроссберг. Перед ним лежала раскрытая книга, по он не читал, — он спал. Он сопел и фыркал, а лысина блестела на огне, как медный самовар. И, как пятно на самоваре, на лысине чернела муха. Ирмэ осторожно приоткрыл дверь, заглянул.
— Вот храпака то задает, — сказал он, — даже плешина вспотела.
— П-плюнуть бы ему на п-плешину, — сказал Алтер.
— Ну-ну, — проворчал Хаче, — нечего дурака-то валять Дело — так дело. А то я — домой.
Вывеска была небольшая, на зеленом поле одно слово белым: «аптека», и висела она невысоко Ребята без особых хлопот, легко и просто, сняли ее с крюков. Жесть даже не звякнула.
— Чисто сделано, — сказал Ирмэ.
— Ладно, ладно. Пошевеливайся, — проворчал Хане. — Видишь — светает.
Верно, светало Земля шла к солнцу — и небо над землей бледнело, ширилось. Над полями встал туман, густой, как вата. А тьма на улицах редела, уходила за реку, в поле, в туман Стали видны дома. Тихие, молчаливые, они казались необитаемыми. Ветер зашумел сильнее. Он шел издалека и нес с собой прохладу и запах тлеющей травы.