Конечно, я с радостью согласился на такое предложение, хотя и предпочел бы вместо двух пирожков получить один фунт хлеба. Однако я не осмелился попросить ее об этом. Дядя не покупал хлеба в здешней булочной, ему привозили хлеб из деревни, что обходилось на су дешевле за фунт, и потому булочница хорошо знала о его скупости. А мне было совестно признаться ей в том, что я голодаю, когда она и без того имела достаточно оснований презирать дядю за жадность.
Почему же мне не хватало порции хлеба, вполне достаточной для взрослого человека? Да потому, что в богадельнях и тюрьмах, кроме хлеба, дают еще суп, мясо и овощи. А у нас хлеб был основной едой, и добавлением к нему служили какие-то невероятные кушанья, самым питательным из которых была копченая селедка, ежедневно подаваемая на завтрак. Если дядюшка бывал дома, мы делили ее пополам; но «пополам» значило, что дядя, конечно, брал себе большую долю; когда же он уезжал, я обязан был оставлять вторую половину себе на завтра.
Впрочем, как я в то время страдал от голода, можно судить по следующему случаю.
Позади нашего дома находился небольшой двор, отгороженный от соседней усадьбы забором. Эта усадьба принадлежала некоему господину Бугуру, не имевшему ни жены, ни детей и страстно любившему животных. Любимцем хозяина дома был чудесный сенбернар с белой шерстью и розовым носом; его звали Пато. Так как Пато было вредно жить в закрытом помещении, ему выстроили красивую будку около нашего забора. Присутствовать при обеде хозяина и есть такие лакомые блюда, как говядина и сладости, тоже считалось вредным для Пато: это вызывает у собак болезни кожи, — и потому два раза в день ему приносили в конуру красивую фарфоровую миску, полную молочного супа.
Как все избалованные собаки, Пато ел плохо. Иногда он только завтракал, но не обедал; иногда только обедал, но не желал завтракать, и его миска с молоком часто оставалась нетронутой. Гуляя по двору, я не раз видел через забор полную миску с плавающими в молоке кусочками белого хлеба, а рядом сладко спящего Пато. В заборе была дыра; Пато нередко пользовался ею и прибегал на наш двор. Дядя на это не жаловался: Пато считался очень злой собакой. Он был прекрасным сторожем, более надежным, чем всякие замки, и, самое главное, сторожем бесплатным. Несмотря на его свирепый нрав, мы с ним быстро подружились, и, когда я выходил во двор, Пато сейчас же прибегал поиграть со мной. Однажды он затащил мою фуражку к себе в конуру и ни за что не хотел приносить ее обратно. Тогда я решил отправиться за ней сам и пролез в дыру. Миска стояла на своем обычном месте, до краев наполненная чудесным густым молоком. Дело было в субботу вечером. За неделю я уже съел почти весь свой хлеб, и на обед у меня осталась лишь маленькая горбушка. Голод жестоко терзал меня. Я встал на колени и принялся жадно пить молоко прямо из миски, а Пато смотрел на меня и дружески вилял хвостом. Добрый Пато! В эти тяжелые дни он был моим единственным другом и товарищем. Он ласково облизывал меня розовым языком, когда я по вечерам прокрадывался к нему, чтобы разделить с ним его ужин, поминутно протягивал мне лапу и смотрел на меня большими влажными глазами. Странная дружба завязалась между нами: он как будто понимал, что выручает меня, и, наверно, был этим доволен.
Очень часто наша жизнь зависит от самых ничтожных случайностей. Если бы меня не разлучили с Пато, со мной, вероятно, не произошло бы тех приключений, о которых я собираюсь вам рассказать. Но настало лето, хозяин Пато увез его с собой на дачу, а я остался один в малоприятном для меня обществе дядюшки и на своем голодном пайке.
Это были печальные дни. Порой случалось, что мне нечего было делать, и я сидел один в мрачной конторе и с грустью думал о родном доме. Мне очень хотелось написать письмо маме, но денег у меня не было, а почтовая марка стоила шесть су. Зная, что мама зарабатывает только десять су в день, я не хотел обременять ее такими расходами и потому никогда не отсылал своих писем без марок. Мы ограничивались тем, что передавали друг другу приветы через торговца рыбой, приезжавшего в Доль в базарные дни.
Прибавка к пище, которую я получал в последнее время у Пато, давала мне возможность спокойнее относиться к моей скудной ежедневной порции. Но, когда этой прибавки не стало, я начал замечать, что моя обычная порция как будто еще уменьшилась. Дядя всегда запирал свою краюху хлеба в шкаф, а моя оставалась незапертой. Но к нам никогда никто не приходил, и я не считал нужным ее прятать. Однако, понаблюдав несколько дней, я понял, что был не прав. Как-то раз я спрятался за дверью, а когда внезапно открыл ее, увидел, что дядя собирается отрезать ломоть хлеба от моей краюхи.
Негодование придало мне храбрости, на которую раньше я не считал себя способным.
— Дядя, вы взяли мой хлеб! — закричал я.
— Да разве я беру его для себя? — спокойно ответил он. — Это для нашей белой кошечки. У нее теперь котята, и ты, конечно, не захочешь, чтобы она подохла с голоду. Надо всегда жалеть животных — помни, Ромен!
Я и раньше не чувствовал к дяде ни малейшей привязанности, а теперь стал ненавидеть и презирать его. Лицемер, вор, подлый и злой человек… Я краснел от стыда при мысли, что я его племянник.
Основной чертой его характера была скупость. Жадный на прибыль, он не щадил себя в работе, был равнодушен к лишениям и в жизни любил только деньги. Он заранее страдал от того, сколько ему придется истратить завтра, и не мог утешиться, думая о деньгах, истраченных накануне.
Теперь, когда я вспоминаю его скупость, мне становится смешно; но тогда я кипел от негодования, потому что в молодости часто относишься трагически к тому, что позднее кажется скорее комичным.
Этот человек, как вы можете себе представить, совсем не заботился о своей внешности. И потому я был крайне удивлен, увидев его однажды утром перед большим зеркалом, висевшим в прихожей. Надев на голову шляпу, он оглядывал ее со всех сторон. Затем снял ее, вычистил щеткой, снова надел и снова начал смотреться в зеркало. Но самое странное, что верх шляпы он вычистил, как следует, по ворсу, а низ — против ворса, и таким образом одна половина шляпы стала гладкой, а другая — взъерошенной. Я решил, что дядя сошел с ума: обычно он очень заботился о своей шляпе. В жаркие дни, например, чтобы предохранить подкладку от пота, он, прежде чем надеть шляпу, обертывал голову полосой старой бумаги; бумага нередко размокала и прилипала у него ко лбу. Когда же он снимал шляпу, чтобы с кем-нибудь поздороваться, на его голове красовалась очень забавная корона, которая вызывала неудержимый смех даже у тех, кто хорошо его знал, а следовательно, имел основание бояться…
— Поди сюда, — сказал дядя, видя, что я наблюдаю за ним. — Посмотри на меня хорошенько. Что ты скажешь о моей шляпе? Как ты ее находишь?
Я мог бы многое сказать о ней, но решил, что лучше не стоит, и ответил только:
— Я нахожу, что она хорошо сохранилась.
— Я тебя совсем не об этом спрашиваю. Имеет ли она траурный вид? Похож ли взъерошенный ворс на креп? Скончался мой брат Жером из Канкаля, и мне надо ехать на похороны. Дорога и без того обойдется недешево, а потому глупо тратить деньги на покупку траурной ленты, чтобы надеть ее всего один раз. Я вовсе не собираюсь носить траур по простофиле, который не оставил после себя ничего, кроме долгов.
Смех мгновенно замер у меня на губах. Я не знал умершего дядю Жерома и слышал только, что он на год старше дяди Симона, что он всегда был очень несчастлив, что в детстве братья росли вместе и дружили до тех пор, пока жизнь не разлучила их. Я снова принялся за работу в полном смятении. Его слова никак не вязались с моими представлениями о семье. Что же такое братская любовь? Где уважение к мертвым?
Впрочем, ежедневное общение с дядей поколебало во мне не только эти понятия; и не потому, что он пытался мне что-нибудь внушить — дядя и не думал ничему учить меня, ни хорошему, ни дурному, — а потому, что я постоянно наблюдал за ним и видел все, что происходило у нас в доме.
Провинциальный судебный пристав — это поверенный и свидетель всех человеческих нужд и страданий. С этой профессией дядя соединял еще профессию банкира, или, вернее, ростовщика, а потому коллекция разных несчастных и мошенников, посещавших его контору, была весьма поучительна. Мы работали с ним за одним столом, сидя друг против друга, и я невольно присутствовал при всех его переговорах с клиентами; он удалял меня из комнаты, только когда решались особо важные дела. Никогда я не слыхал, чтобы он уступил чьей-либо просьбе, отсрочил или отклонил судебный иск; он оставался глух к мольбам, к слезам, к самым убедительным и трогательным доводам. Когда же ему кто-нибудь надоедал, он вынимал часы и клал их перед собой на письменный стол.
— Я не могу больше терять время, — говорил он. — Если вы желаете мне еще что-нибудь сообщить, я к вашим услугам. Но только предупреждаю: каждый час моего времени стоит четыре франка. Сейчас четверть первого, можете продолжать!