Я задал себе этот вопрос, но не находил ответа. Только много времени спустя я узнал, что с должностью судебного пристава дядюшка совмещал другую, более доходную профессию.
Уехав из Пор-Дье еще совсем ребенком, дядя целых двадцать лет прожил в Париже у одного оценщика, работавшего на аукционах, после чего переехал в Доль, где приобрел себе контору. Но эта контора существовала только для отвода глаз, а основным занятием дяди была торговля старинной мебелью и разными антикварными вещами. Как судебный пристав дядя присутствовал на всех аукционах, был вхож во все дома, знал о всех выгодных распродажах и лучше всякого другого мог ими воспользоваться. Через подставных лиц он скупал редкую мебель, старые произведения искусства и перепродавал с огромной выгодой известным парижским антикварам, с которыми держал постоянную связь. Поэтому его дом от погреба до чердака представлял собой настоящую лавку древностей.
Как и все покои в старом доме, словно выстроенном для великанов, комната, куда ввел меня дядя, была огромна, но так завалена вещами, что ему пришлось показать мне, где кровать, иначе я бы ее не нашел. На стенах висели старинные ковры с вытканными на них людьми в натуральную величину, а к потолку были подвешены чучела животных: баклана и крокодила с красной разинутой пастью. В углу стояло полное рыцарское облачение, ноги ниже колен были спрятаны за сундуком, а низко опущенный шлем, казалось, скрывал лицо живого воина.
— Ты что, боишься? — спросил меня дядя, заметив, что я дрожу.
Я не посмел признаться в своем страхе и ответил ему, что мне очень холодно.
— Тогда раздевайся живей. Я сейчас унесу свечу, у нас ложатся спать без света.
Я скользнул в постель, но едва дядя затворил за собою дверь, как я окликнул его. Мне показалось, что рыцарские доспехи покачнулись и зазвенели. Дядя вернулся.
— Дядя, там живой рыцарь!
Он подошел к моей кровати и пристально поглядел на меня:
— Чтобы я никогда больше не слышал от тебя подобных глупостей, а то тебе здорово влетит!
Больше часу лежал я без сна, закутавшись с головой в сырые простыни, дрожал от страха, холода и голода. Наконец, расхрабрившись, я заставил себя поднять голову и открыть глаза. Лунный свет падал из двух высоких окон и делил комнату на три части: две светлые и одну темную. На дворе было ветрено, стекла дребезжали в оконных рамах, по небу неслись маленькие облачка и порой закрывали луну. Я не сводил с нее глаз и готов был смотреть на луну всю ночь; мне казалось, что она для меня сейчас — то же, что маяк для моряков, и, пока она будет сиять, я не погибну. Но луна поднималась выше, и, хотя свет ее еще проникал в комнату, из окна ее уже не было видно. Я закрыл глаза. Но в каждом углу, за каждым предметом мне чудилась неведомая опасность, которая притягивала мой взор, как магнит, и заставляла меня невольно открывать глаза. Внезапно порыв ветра потряс весь дом, рассохшиеся стены затрещали, ковер закачался, и от него отделился красный человек, размахивающий саблей; крокодил, разинув пасть, принялся танцевать на конце веревки, чудовищные тени побежали по потолку, а рыцарь, которого, очевидно, разбудил весь этот шум, зашевелился в своих доспехах. Я хотел закричать, протянуть руки к рыцарю, умолять его спасти меня от красного человека, но не мог пошевелиться, не мог произнести ни звука — мне казалось, что я умираю.
Когда я очнулся, было совсем светло, и дядя тряс меня за плечо. Прежде всего я посмотрел на красного человека. Он снова неподвижно застыл на вышитом ковре.
— Впредь постарайся всегда просыпаться сам, да пораньше, — сказал дядя. — А сейчас поторапливайся! Перед уходом я хочу показать тебе, чем ты должен заняться.
Дядя чрезвычайно деятелен и суетлив — черта, свойственная людям маленького роста. Энергия, присущая всем Кальбри, заключенная в таком тщедушном теле, доходила у него до какого-то неистовства. Он вставал ежедневно в четыре часа утра и спешил в свою контору, где работал без отдыха до прихода клиентов, то есть часов до восьми-девяти. Всю работу, сделанную им за четыре или пять часов, я должен был затем переписать, потому что все акты судебного пристава обязательно должны иметь копии.
Едва лишь дядя вышел из дома, я бросил порученную мне переписку; с тех пор как проснулся, я думал только об одном — красном человеке. Я чувствовал, что, если ночью он снова сойдет со стены, я этого не перенесу и умру от страха. Когда я вспоминал его угрожающее лицо и поднятую саблю, холодный пот выступал у меня на лбу.
Я начал шарить по всему дому, отыскивая молоток и гвозди. Найти их оказалось нетрудно, так как дядя имел обыкновение сам чинить сломанные вещи; затем я поднялся в свою комнату и направился прямо к красному человеку. Он с самым безобидным видом спокойно стоял на своем ковре. Но я не поверил этому коварному спокойствию, взял гвоздь и двумя ударами молотка приколотил его руку к стене. Рыцарь пробовал шевельнуться под своими доспехами, но сияло яркое солнце, час призраков миновал, и я сильно ударил его молотком по шлему, а крокодилу погрозил кулаком, давая понять, что и ему попадет, если он не будет вести себя хорошо.
После этого я совсем успокоился; совесть моя была чиста, потому что я пробил красному человеку только руку, а не вбил ему гвоздь прямо в голову, как собирался вначале. Затем я спустился в контору и успел к возвращению дяди закончить свою работу.
Он как будто остался мною доволен и сказал, что после работы я могу для развлечения заниматься уборкой: смахивать пыль с вещей, чистить щеткой и протирать шерстяной тряпкой мебель из старого дуба.
Как ни похожа была моя новая жизнь на счастливую и беззаботную жизнь у господина Биореля!
Постепенно я смирился с тем, что мне приходилось работать по четырнадцати часов в сутки, однако я никак не мог привыкнуть к голодовке, на которую обрек меня дядя. Хлеб всегда был заперт в шкафу, а на обед и ужин он выдавал мне только по одному ломтю.
На четвертый или пятый день я не выдержал: голод так истерзал меня, что, когда дядя стал запирать шкаф, я невольно протянул руку. Мой жест был настолько красноречив, что дядя сразу понял, в чем дело.
— Ты хочешь получить еще ломоть? — проговорил он, запирая шкаф. — Очень хорошо, что ты сказал мне об этом. С сегодняшнего вечера я буду давать тебе сразу целую ковригу. Она будет твоей, и в тот день, когда ты будешь очень голоден, ты сможешь отрезать от нее сколько хочешь.
Я был готов его расцеловать, но он продолжал:
— Однако на следующий день придется есть меньше, потому что ковриги хлеба тебе должно хватить на неделю. В пище, как и во всем, необходим порядок. Ничто так не обманчиво, как аппетит, а у таких ребят, как ты, глаза завидущие: им всегда хочется съесть больше, чем положено. В богадельнях выдают по триста восемьдесят граммов, или по тридцать восемь декаграммов хлеба в день. Такова же будет и твоя порция. Если этого хватает взрослому, то тем более хватит и тебе. Иначе ты станешь обжорой, чего я не могу допустить.
Как только я остался один, я разыскал в словаре слово «декаграмм» и выяснил, что он равен десяти граммам, или двум драхмам плюс сорок четыре зерна. Но эти цифры мне ровно ничего не говорили, и я решил выяснить этот вопрос.
Перед отъездом мама подарила мне монету в сорок су. Я пошел к булочнику, жившему напротив, и попросил дать мне тридцать восемь декаграммов хлеба. После долгих объяснений булочник отвесил мне три четверти фунта.
Значит, три четверти фунта — вот чему равнялись тридцать восемь декаграммов, так великодушно выделенных мне дядей. Я тут же съел этот кусок хлеба, хотя после завтрака не прошло и часа. Зато вечером за ужином я уже не чувствовал себя таким голодным.
— Я так и знал, — сказал дядя, не догадываясь, почему я отрезал такой скромный кусок от своей ковриги. — Я так и знал, что теперь ты будешь воздержаннее. Можешь мне поверить, это бывает всегда. Свое добро человек бережет, а чужое пускает на ветер. Вот увидишь: как только у тебя появятся собственные денежки, тебе захочется их придержать.
У меня оставалось тридцать су, но я их берег недолго: в две недели я истратил их, ежедневно покупая себе по двести пятьдесят граммов хлеба. Стоило дяде уйти из дома, как я бежал в булочную купить себе дополнительную порцию хлеба, и вскоре познакомился с хозяйкой пекарни.
— Мы с мужем не умеем писать, — как-то сказала она мне (в тот день у меня как раз кончились деньги), — а нам нужно подавать каждую субботу счет одному из наших покупателей. Если ты будешь писать нам эти счета, то каждый понедельник можешь получать два черствых пирожка по своему выбору.
Конечно, я с радостью согласился на такое предложение, хотя и предпочел бы вместо двух пирожков получить один фунт хлеба. Однако я не осмелился попросить ее об этом. Дядя не покупал хлеба в здешней булочной, ему привозили хлеб из деревни, что обходилось на су дешевле за фунт, и потому булочница хорошо знала о его скупости. А мне было совестно признаться ей в том, что я голодаю, когда она и без того имела достаточно оснований презирать дядю за жадность.