Костик говорил, что я действую на Пальму расхолаживающе. А здесь, как-никак, собачья школа, хотя и для одной собаки.
Анна Ивановна пугала меня:
— Гляди-ка, Пальмины блохи на тебя и перепрыгнут!
Но почему-то это мне было всё равно.
Вечером по одному стали появляться вчерашние мальчишки, заглядывать через забор. Чуть только стадо пришло и всех коров разобрали — Катя уже привела брата, чернявого Шурку. Он молчал и глядел под ноги себе. Зато Катя встала — руки по швам, вдохнула воздуха — и выпалила без остановок:
— Просим прощеньица у вас! Это одна я виновата! Шурка прошлую ночь ночевал у Михал Григорича, и я не успела сказать ему, что вы наши, липовские!
Мы с Костей переглянулись и чуть не прыснули.
Шурка спросил:
— Ну, мы пойдём? А то пора тренировку начинать…
Следующим у забора появился парень с пушистыми ресницами. Серёга Ужов. Я только кивнула Косте: мол, гляди, Серёга… А он увидел, что на него смотрят — и от забора метнулся в куст, спрятался.
В кусте раздалось властное:
— Ну?
Серёга, сникший, снова побрёл к забору и позвал:
— Костя, Лена…
И когда мы подошли, сказал:
— Простите меня, пожалуйста, я больше никогда так не буду делать!
Мы закивали поспешно:
— Простили, простили!
Серёга вздохнул и снова ушёл за куст.
Сразу же они показались с другой стороны — должно быть, с отцом, и вместе пошли по улице. Было слышно, как Серёга канючит:
— Меня же простили! Можно, я пойду на тренировку?
При этом он быстро-быстро перебирал ногами, чуть ли не бежал, чтобы успеть за высоким сутулым человеком, который молча уводил его с нашего края улицы. От Катькиного двора, от турника.
Костя закричал вдогонку:
— Мы же простили!
Но Серёгин отец его как будто и не слышал.
Лёня тоже подходил к нашему забору. Спросил у меня, как нога. Потом зачем-то стал объяснять:
— Вот, у нас здесь тренировка, у Малининых турник…
И вопросительно поглядел на Костю: мол, пойдёшь?
А Костя как будто не понимает, что его зовут. Или в самом деле не понимает?
Может, сердится ещё? У меня вчера как нога болела — я и то не сержусь.
Я Костю толкаю локтем: что, мол, стоишь? Иди тоже к Малинкиным — тренироваться! Мама не рассердится, я ей скажу, что ты здесь, рядом…
А Костя стоит — и ни с места.
Лёнчик потоптался ещё, сказал:
— Ёжик солёный.
Потом спросил — почему-то у меня:
— Ну, я пойду?
Из нашего двора было видно, как чьи-нибудь ноги время от времени взлетают над Катиным забором, через улицу от нас. Это означало, что у кого-то получилось сделать такое упражнение, как Катя нам показывала: подтяжка, кувырок, а дальше — ноги-ножницы… Или какое-то ещё…
Ноги то застывали вертикально — ступнями к небу, то проскальзывали быстро, обе вместе или одна за другой.
Чаще всего это были ноги в подвязанных сандалиях. Одну сандалию держала на ноге синяя ленточка, другую — жёлтый шнурок.
Я подумала: это же Лёнчик летает над турником. Выходит, он и вторую сандалию порвал…
Мама вернулась радостная. Сказала — завтра последний день в хозяйстве, а потом всё, домой!
И давай нас тормошить:
— Пойдёмте, прогуляемся напоследок! Сходим в Собакино. Уж такое красивое село! А может, и искупаемся в пруду. Знаете, какой там пляж!
Мы с Костей переглянулись. Мама заметила, но поняла по-своему.
— Лена, — спрашивает, — как твоя нога? Не болит?
Я говорю:
— Болит. Но вы идите без меня, я не обижусь.
Костя ушёл с мамой, и это означало, что его никто не тронет, ни липовские, ни собакинские. Вдобавок, они и Пальму взяли с собой.
А мне вовсе не хотелось в Собакино. Мне было стыдно перед этим селом, на которое мы с Костей, сами того не желая, возвели напраслину. Липовские могут теперь упрекать собакинских, что никто из них не пустил в дом нашу маму с двумя детьми — а ведь она в их же, собакинское, хозяйство и приехала!
Хозяйка понесла в дом варенье. Я хотела помочь, она сказала:
— Сиди, отдыхай. Завтра по банкам будем разливать.
Нагнулась над тазом — маленькая такая. Крякнула, подняла таз и потащила перед собой к ступенькам.
А я осталась во дворе.
В деревне было тихо. И эта тишина была густой, уютной. Она точно обволакивала тебя, как одеяло.
В тишине иногда раздавались голоса (слов было не разобрать), или скрипела калитка, или что-то стучало: тюк, тюк. Должно быть, кололи топором дрова.
Хозяйка выглянула:
— Скучаешь? Иди в сад, попасись, пока ещё ягоду видать…
Я вышла в сад.
Оттуда хорошо было видно улицу. Скрипнула Катина калитку, на улицу вышел Лёнчик.
Я видела в сумерках, что у него, точно, порваны обе сандалии. Одна сильно хлопала при каждом шаге. Лёнчик присел на корточки и стал заново привязывать шнурок. Потом потопал ногой и, видно, остался доволен, что так хитро подвязал сандалию.
Он пересёк дорогу и прошёлся мимо нашего забора, медленно так. Я видела, что ему не хотелось отсюда уходить. Дошёл до куста, постоял — и двинулся мимо забора в другую сторону.
Он надеялся, что мы увидим его — и позовём.
Очень ему хотелось, чтоб его позвали. А то ведь получалось несправедливо. Человек, с которым ты столько болтал в Сети, вдруг объявляется в твоей деревне. Но встреча получается какой-то дурацкой. Серёга сказал — недоразумение…
Ни разу я не чувствовала никого так остро — как будто все мысли роятся во мне самой. Костя не в счёт — Костя мой брат.
Я стояла за забором и разглядывала Лёнчика. А он меня не видел.
Лёнчик был совсем некрасивый. Лицо от загара тёмное. Но это не тот загар, каким хвастаются в школе первого сентября. Неровный у него был загар, пятнами. И нос, и щёки, и лоб облупились — кожа везде слезала. Волосы выгорели и стали светлей лица.
Майка на Лёнчике была грязная. А на майке приколот значок — большой и круглый, целое блюдце.
На майках не носят значков. А таких значков я и вовсе не видела. На нём был какой-то пушистый зверёк. Вроде, из мультфильма. А на лбу у зверька горела звезда.
Я сразу вспомнила: «Месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит».
И мне стало смешно. Царевна-животное, не пойми какое. В тишине я фыркнула, не сдержавшись.
Лёнчик вздрогнул и тут заметил меня.
Я у него спросила:
— Что это за значок?
И он так обрадовался, что с ним заговорили!
— Это, — отвечает, — звезда-енот. Процион.
Я не поняла:
— Как это: звезда — и енот?
Лёнчик говорит:
— Енот по-научному тоже — процион. Вроде, недособака. И Процион — он ведь по небу перед собачьей звездой, перед Сириусом идёт. Процион вышел — значит, и Сириус следом будет…
— Кто — будет? — я путалась в новых названиях. — Как ты говоришь — собачья звезда?
Лёнчик смутился:
— Ну, Сириус — он из созвездья Большого Пса. А Процион — из Малого Пса. Вот тебе и собаки…
Он отцепил значок от майки.
— Смотри, — говорит, — он самодельный. Это мне Андрей Олегович дал. У них в институте было научное общество «Процион», и они звали друг друга енотами!
— А почему, — спрашиваю, — енот — это недособака?
Лёнчик мнётся в ответ:
— Это не я, это наши предки придумали…
Он думал, что я не верю ему.
— Я бы тебе показал Процион, — говорит, — только его сейчас нет на небе. Он зимний…
Я спрашиваю:
— А что есть?
Лёнчик отвечает, точно оправдываясь:
— Вега есть… Лебедь есть… такое созвездие.
Я перелезла через забор, и мы пошли смотреть Лебедя.
Через пару минут мы были за деревней. Лёнчик потянул меня за какой-то дом, а дальше мы пробежали между чьих-то грядок, перемахнули через забор и вот уже — поднимаемся на холм.
Идти было легко. Земля как будто пружинила под ногами, подталкивая вверх.
Костя вчера мне объяснял, что у нас рельеф особенный — холмы.
В городе это не очень заметно. Я даже не знала, что у нас — какой-то там рельеф. А теперь думала, что где-то есть гладкие, как стол, равнины, где-то — крутые горы, а здесь у нас — холмы.
Наши места отличаются от других мест. И отчего-то мне было хорошо, что у нас есть холмы, и мы ими отличаемся.
Быстро темнело. Смотришь на небо — только что не было звезды, и вот она уже есть. Глядишь на неё, любуешься — а тут и другие проявляются в темноте — не знаешь, на которую смотреть.
И на нас, мне казалось, тоже кто-то смотрит.
Я чувствовала, что мы не одни.
То ли из космоса кто-то на нас глядел в свои приборы. То ли само небо смотрело всеми своими звёздами.
В древности люди думали, что звёзды на небе нарисованы. Точнее, они говорили: на небесном своде. А свод — это же, получается, купол? Вроде как закруглённый потолок?
Но небо над нами не казалось потолком. Оно было глубоким, объёмным. Над головой стояла бесконечная перевёрнутая глубина, и ясно было, что от одной звезды к другой, соседней, ещё лететь и лететь — дальше, выше…