– Да. Папа работал, как лошадь, а что получал на трудодни? Копейки. У него не было паспорта. Он был крепостным. И я была крепостной, хотя училась в школе. Мы выращивали скотину и с нас драли налоги. Это правда? Её нет в рассказах. Идиллия. Один запах портяночный.
– От трудов иных писателей ничем не пахнет. Как может пахнуть вода? Она разлита по страницам. Можно выбрасывать целые главы. Из рассказа Шукшина невозможно что-то удалить. Даже одну фразу. Потеряется смысл. – Нелюбов горячился, говорил быстро и сбивчиво.
– Успокойтесь, – ласково взяла руку Нелюбова. – Я не стану читать произведения ремесленника. Вам не советую. Посредственные произведения вредны…
– Шукшин вреден? Его в школе изучают! Да, вы, что? Считаете Василия Макаровича ремесленником?
– В хорошем смысле слова. Так писать могут многие, если захотят. И пишут. У нас столько навыпускалось шелухи, что от стыда щеки горят. Как люди могут покупать серость и бездарность? Романы о рабочем классе! Это коньюктура. В угоду потребностям строгают романы и получают премии и гонорары. Магазины книжные забиты пошлятиной. Книги Белова, Астафьева, Носова, Распутина, Абрамова и вашего Шукшина. Это книги хороших ремесленников. Душевных, но от сохи. Сермяжная правда, которую они выдают за истину, навевает грусть. Давайте не будем о нашей литературе. Нет её. …Что Платонов? Что Зощенко? Вы ещё порадуйтесь за тех, кто пишет ложь о войне. Нельзя написать правду о войне. Невозможно. И не нужно. … «Война и мир»? Такая же ложь. …Фантастика. Не читала Куприна, не стану читать Бунина. Это не моё. Не волнует.
– От сохи? Это классики! – возвысил голос Нелюбов. – Они будут вечно. Сегодня, согласен, много безвкусицы и халтуры, но Шукшин – это свежий ветер.
Таисия демонстративно легла на свою полку. Валентин взглянул на распахнувшийся на ногах халат и вышел в коридор. Он забыл, что уже год не курит. «Надо же, так сказать. Рассказы пахнут портянками. Не стиранными. Что она понимает в литературе? Сидит в своей больнице». А он печатал уже несколько сборников Василия Макаровича. Редактор последней книги Володя Казаков приходил в цех и смотрел, как делаются переплёт. …Он и сам понимал, что брак недопустим, но в такой книге – тем более. Он разрешил печатникам взять по одному тому из числа выбракованных. Валентин Павлович помнит, как город носился по магазинам, надеясь на удачу.
По вечерам они с женой читали вслух рассказы. Обсуждали почти каждое слово. Аглая не пила в тот месяц. Но книга кончилась, и опять пошли весёлые вечера и субботники.
Нелюбов плюнул в ведро с углем. «Ремесленник. Рабле ей подавай. Берётся рассуждать о литературе, а сама не видела, как книжки печатаются». Хотел идти в купе и дышать одним воздухом с человеком, который не любит рассказы Шукшина. Нет! Он стоял в тамбуре, постепенно успокаиваясь. «Идеальная пара. Звёзды и сбрешут, а дорого не возьмут. Дурень. Распоясался. Перед кем?»
На мокром блестящем перроне Омска было много шумных гологоловых парней. Их с грустной радостью провожали на службу в армию. Нелюбов купил бутылку минеральной воды и газету. У вагона нехотя пил холодную противную воду и поставил недопитую бутылку на проезжающую дребезжащую электрокару с угольными ящиками.
Таисия Ивановна старалась дышать глубоко и ровно, когда в купе осторожно вплыл попутчик. Он был обижен. Она это поняла по тому, как шуршит в темноте его плащ. Нелюбов сел на постель и долго сидел, глядя в фиолетовый квадрат окна, который изредка и на короткое время впускал судорожный свет станционного прожектора.
…А ей нравились рассказы Шукшина. У неё пятитомник; прочитала романы, и даже пьесы. «Насчёт портянок она от кого-то слышала. Зачем-то повторила глупость. Хотела подзадорить этого милого заочника? Получилось не очень хорошо. Можно оправдаться, попросить прощения. …Вот ещё что! Не простит. Нет. Он такой прямой, как грабли. И зачем мириться? Утром они приедут, выйдут из вагона и больше никогда не встретятся». Таисия Ивановна искала способ вернуть ту душевную обстановку, которая у них была в уютном купе. И не находила.
Можно было рассказать о том сокровенном, что она думала-передумала. Шукшин – писатель хитрый. Он поднял пласт сатиры. Его нужно не просто читать, а расшифровывать. С наскока и набега не поймёшь, что он хотел сказать, кого обличил своим точным и крепким словом.
Надежды на примирение не было. Они, молча, ехали в одном купе. И можно было протянуть взволнованную руку, чтобы дотронуться до неспящего соседа для установления прежних отношений, но никто это не делал. Ночь скакала по лесополосам, по взгоркам и речкам, корчилась, порванная на куски электровозами и гудками. Редкие огоньки, закрываемые колками, проносящимися составами, походили на чьи-то сигналы.
Ещё недавно я не верил снам. Людей, которые снами своими и чужими интересуются, не то, чтобы не уважал, а жалел их, будто они дети, верящие сказкам в Деда Мороза. После одного неприличного случая сознание моё развернулось к этим явлениям на сто восемьдесят градусов, если не сказать прямо, то стало диаметрально противоположное. Сонник не купил, но есть упорное намерение разобраться, что и почём.
Дело происходило на старом диване, когда телевизор говорил о том, что технику лучше покупать в Германии, а не делать свои комбайны, так как они всеравно будут плохими. Заснул от такой гордости за своего производителя, который ничего не может, кроме ракет и пулемётов.
Привычка была – ночь подступает, меня тянет под одеяло. Иногда раздеваюсь. Фуфайку снимаю, если топят прилично, а чаще, в пимах вползаю под матрац, который наброшен поверх одеял, как средство индивидуальной защиты от низких температур. Бабушка моя уехала нянчить очередную внучку, а я с Дёмой живу. Котиком нашим.
Сплю. Самостоятельно сон вижу. Хотя он мне и не нужен. Я его не заказывал. Смотрю на себя, как бы со стороны. С пакетом за хлебом шпарю. В холодильнике – ни единого куска. Почему в холодильнике? Аппарат гавкнул давно по причине неважного питания и токоснабжения. Сосед мне объяснил, что в розетке у меня низкие стандарты тока. Дошлый мужик. Замерил напряжение во всех комнатах и даже в сенках. Везде оказалось сто восемьдесят пять вольт. Говорит сосед озабоченно, что ток где-то блуждает в проводах, поэтому ко мне приходит не весь, а только его остатки. А нужно его мне двести двадцать. Где остальные брать, не сказал сосед.
Холодильник гудел уже полгода не своим голосом. Подпрыгивал, чтобы нужные обороты в своём нутре набрать, но не мог. Чем я ему помогу? Он не выдержал. Правда, ему было почти тридцать лет. Мы с ним сдружились. Он честный был. Я это понял с первых лет нашего знакомства. Положу на полку банку кильки. Так она и лежит. Не теряется. Положу в морозилку две камбалы. Через неделю открываю дверку. Все рыбы на месте. Не теряются в процессе хранения. Не газ. Не Украина.
Теперь в холодильнике храню крупу, хлеб и вилки с ложками, чтобы не пылились, потому, как начинаешь из печки доставать золу и шлак, пыль поднимается. Газ только до Европы успели дотянуть, а до нашего посёлка не дотянули немного, трубы кончились. Горох и перловка долго хранится, но чаще всего в холодильнике у меня хлеб ночует. Не перемерзает, как вода в унитазе. Летом не сохнет под солнцем. Не успевает.
О чём это я? Ага иду. А тут на дороге дождь налил лужи. Во всех ямах вода. Хотя и дистиллированная, но по причине частого проезда гужевого транспорта далеко не прозрачная. Не успевает отстояться. Телеги – туда-сюда Лошади – шмяк, шлёп. А тут машина с колёсами по бокам шибко скачет. По ямкам-то заскачешь. Вижу, что я хочу увернуться от автоколёсных брызг, а не выходит. Во сне. Ноги ватные. Матрацем, отдавленные с зимы. Короче говоря, обдало меня этой жидкой смесью. Был бы у меня платок или полотенце. Нет ни того, ни другого. Насморка у меня и во сне не было ночей пять или больше. С месяц. Вытираю всю морду пакетом. Видимость плохая, надо сказать, но вижу чем-то, что ко мне шофёр бежит с тряпкой. Оно и понятно. Внизу переднего стекла у него фанерка, поделённая на четыре ровных квадрата чем-то довольно красным. Между квадратиками одинаковые зазоры.
Шофёр извиняется, дескать, одну ямку объехал, а две другие под колесо сунулись. Их же не видно. Правильно. Под водой никто их не смог бы заметить. Тряпка хорошая. Мягкая. Жёсткой – кто машину обтирает. Можно поцарапать краску, и лицо, вытирая. Не царапает. В магазин захожу. Продавщица кому-то пива нацеживала в пузырь капроновый. На меня поглядела и стала плавно приседать на пол. Бабки – в крик. Бегут к двери. Орут не по-старушечьи. В витрину глянул и обомлел. Морда у меня чужая. Не моя – и всё. Шарю – моя. Гляжу – чужая. Чёрная вся. Даже язык почернел.
Проснулся срочным порядком. Сердце колотится. Вроде вчера и не принимали с Петровичем, а настроение грустное. Пошёл за хлебом. Обедать надо. Закоренелая привычка. Не привычка, атавизм какой-то. Как день, так обедать тянет с кем-нибудь. На хлеб набралось, а на пиво не набирается. По-другому стал считать. На пиво хватает, а на хлеб – никак не насчитал. Если б отрезали куска два, а то ведь, говорят, дескать, не в городе, перетопчешься.