Мы слышим громкие крики, это дети фрау Бичек вернулись домой, они вбегают на задний двор и бросаются к маме, она смеется и прижимает их к себе, говорит с ними по-польски, я, конечно, не понимаю ни слова.
Она встает и стряхивает детей с себя.
Отнести? — говорит она, указывая на корзину, но я отрицательно качаю головой.
А потом остаюсь одна, одна перед домом, в котором в моей памяти образовались дырки, одна перед домом, в котором все началось.
Дедушка ввалился в прихожую, а бабушка крепко прижала меня к себе. Платок у нее съехал, мне был виден ее голый лоб, нежно-розовый с тонкими морщинками и нежным белым пушком там, где волосы снова начали потихоньку отрастать. Из прихожей до нас донесся грохот, это дедушка опрокинул вешалку, пытаясь повесить на нее пиджак, потом он сбросил с ног туфли и споткнулся босыми ногами о ковер.
Тс-с-с… — сказала бабушка, покачивая меня, будто убаюкивая, тс-с-с… ничего страшного.
Я прижалась к ее коленям, стараясь сделаться как можно меньше, и зажала уши руками. Но все равно слышала каждое слово. Дедушка стал колотить кулаками в дверь, мы вздрагивали при каждом ударе. Хильда, — кричал он, обращаясь к бабушке, выпусти ее, выпусти мою Мальвиночку!
Он кричал снова и снова, а мы с бабушкой цеплялись друг за друга, и я сказала, что не пойду, что я ужасно боюсь, а бабушка сказала: ты должна быть храброй, ты сейчас должна быть очень храброй.
И настал момент, когда бабушка меня выпустила. Отведя взгляд, она совсем немножко приоткрыла дверь и вытолкнула меня через щель, дедушка подхватил меня на руки и понес в гостиную.
Мальвиночка, — повторял он снова и снова, моя Мальвиночка.
Я ничего не говорила, я закрыла глаза, чувствовала запах шнапса и мужского пота, чувствовала, как пробегает свет по лицу, а потом ощутила бархатистую обивку кушетки, на которую он меня положил. Я думала, случится что-то страшное, ведь дедушка только что ужасно разозлился, когда заметил, что бабушка заперлась со мной на кухне, но на самом деле ничего не произошло, дедушка прижал меня к себе, так что лицом я уткнулась ему в шею, и принялся невнятно бормотать всякие странные вещи, что он меня любит и что я не должна его бояться. Он никогда не сделает мне ничего плохого, сказал он, да он и не сможет, ведь он так меня любит и просто хочет обнимать меня, а больше ничего.
В конце концов он заснул, голова у него свесилась в сторону, через некоторое время я услышала, как бабушка тихо открыла кухонную дверь, а я перелезла через дедушкины длинные ноги, осторожно, чтобы его не разбудить, и прокралась к бабушке в прихожую. Вся в слезах, она взяла меня за руку.
Мы пошли вниз подождать папу, который должен был приехать и забрать меня.
Мы не разговаривали друг с другом, я забралась на драконью горку, на самый верх, чтобы бабушка не видела мое лицо. На горке я почувствовала себя нормально. Самый обычный день. Ничего страшного не случилось, ничего плохого, все как обычно.
* * * *
Самое ужасное за завтраком — это Анна. Она сидит на стуле с ногами, уже одетая для бега, и шевелит ступнями в такт музыке по радио. Мама со страдальческим выражением лица ковыряется в тарелке с мюсли, а папа читает газету. Маму это всегда раздражает, потому что газета занимает полстола, но папа говорит, что ей не стоит так волноваться, это нехорошо из-за ее мигрени, а тарелка с мюсли в любом случае занимает не больше десяти квадратных сантиметров.
Я бросаю на Анну через стол злобные взгляды, но она этого совершенно не замечает — слишком занята собой. Грызет половинку тоста и рассматривает кончики своих волос — не посеклись ли. Анна вечно беспокоится о волосах и использует тысячи разных масок и бальзамов, чтобы защитить их от вредного воздействия окружающей среды. Мы с Лиззи считаем, что это глупо. Мы сами подстригаем себе волосы, я — Лиззи, а Лиззи — мне, так мы экономим кучу денег, а потом тратим их на мороженое.
Мои руки лежат рядом с тарелкой, я совсем не могу есть, кусок в горло не лезет. Больше всего мне хочется крикнуть Анне, чтобы она и пальцем не прикасалась к Мухе, а потом кричать, что я листала альбом, да-да, вчера листала его в самый-самый первый раз и буду листать дальше, у меня странное предчувствие, что это будет легко — нужные страницы найдутся и заполнятся цветом и красками. От этого я чувствую себя беспокойно и тревожно, во мне все зудит, потому что я знаю, что что-то спит внутри во мне, уже давным-давно, а теперь оно готово проснуться, неохотно ворочается, зевая и потягиваясь, но когда-нибудь оно откроет глаза, и я смогу видеть его глазами. Я уже очень близко к этому. Очень, очень близко. В руках покалывает и в затылке, а в груди какое-то чувство онемения, как будто из меня сердце вытащили.
Я больше не пойду к дедушке, — говорю я, уставившись на свою пустую тарелку и безостановочно двигающиеся руки. Я сама изумлена этими словами, я не собиралась их говорить, они как будто сами вырвались из меня, как вскрывается в определенный момент плохо залеченная рана. Я чувствую, как все смотрят на меня, потом мама встает, ставит тарелку из-под мюсли в посудомоечную машину, она делает все невероятно медленно, краем глаза я наблюдаю за ней.
Закончив, она прислоняется к буфету и смотрит в окно. Перед окном висит скворечник. Радио говорит, папа листает газету, Анна очень внимательно рассматривает кончики волос.
Я больше туда не пойду, — повторяю я, потому что мне кажется, что они почему-то ничего не услышали. Опять молчание. Анна откидывается на стуле назад: позади нее на полке стоит радио, она прибавляет громкость, подпевает мелодии.
Что за ерунда, — наконец говорит папа и кладет газету обратно на стол, дедушка очень рад, когда ты его навещаешь, он очень одинок после смерти бабушки. Я думал, у моих детей умное сердце.
Про умное сердце папа говорит довольно часто, он говорит, что вот у такого-то и такого-то человека нет умного сердца, а иметь его очень важно. Он презирает людей, у которых сердце неумное, и теперь он думает, что у меня оно именно такое, поэтому он и меня тоже презирает. Папа наклоняется ко мне, глаза у него голубые со стальным отливом, он заглядывает в мои глаза, как будто видит мое сердце, мое неумное маленькое сердце, которое от ужаса забилось в самый дальний уголок.
Ты вообще-то знаешь, что это такое — умное сердце? — спрашивает он.
Я качаю головой, потому что сердца у меня, наверно, больше нет, только оглохшее место где-то в середине тела.
У человека умное сердце, когда он способен чувствовать жалость. И не оставляет в беде другого человека только потому, что тот старый и больной.
В голове у меня все перемешалось, потому что то, что говорит папа, звучит вроде бы правильно, но я чувствую, тут что-то не так, тут есть какая-то неувязка, и я знаю — это то, что папа скрывает.
Анна начинает убирать со стола, она протискивается мимо меня и легонько толкает.
Слушай папу, он плохому не научит, — говорит она.
Это звучит притворно-небрежно, как будто все это ее не касается.
Это низко, оставлять старика одного, без помощи, — говорит папа, у меня внутри все сжимается, я выпрыгиваю из-за стола.
Нет, — говорю я, нет, нет, нет.
Я не могу остановиться, как будто в голове у меня заело пластинку, я говорю все громче, громче, чем радио, громче, чем посудомоечная машина, которую Анна только что включила.
Нет! — кричу я.
Это неправда! Это — не-прав-да! — кричу я.
Мама зажимает уши и выбегает из комнаты, лицо у нее совсем бледное, а рот сжался в тонкую полоску. Дверь спальни с грохотом захлопывается. Мама запрется в спальне и в ближайшие несколько часов не выйдет оттуда. И в этом виновата я.
Папа тоже вскакивает, на секунду мне кажется, что он сейчас побежит за мамой, но все-таки он остается стоять, прямо передо мной. Он в ярости, на шее у него бьется жилка. Анна удаляется, оставляя меня наедине с папой. С головой у нее точно не в порядке, — говорит она и закатывает глаза, выходя из кухни.
Это она намекает на случай с телефонным шкафчиком, намекает, что я головой повредилась.
Меня пронзает мысль, что сейчас папа меня ударит, кулаком в лицо, я втягиваю голову, съеживаюсь на стуле. Папа все еще стоит передо мной, в ушах все еще отдается эхо захлопнутой двери в спальню.
Вот значит как, — говорит папа сдерживаясь, все это неправда. Ты хочешь сказать, что я лгу.
Я еще больше съеживаюсь и не отвечаю. Над моей головой собирается гроза, и гроза эта — мой папа. Я вдруг вспоминаю о том, что рассказывал Муха, как папа ударил мальчика из своего класса в лицо, вспоминаю про те случаи, когда он сердился на меня, сердился до того сильно, что орал, а он может орать очень громко, так громко, что хочется спрятаться под стол, вспоминаю, как он бил меня по лицу, наверно, у меня не хватит решимости ударить в ответ. Даже в состоянии аффекта, как говорил Муха.