Неах, не отвечая, пошел к базару. Он шел и плакал. Плакал молча. Только слезы катились но лицу.
«Убьют они его там, — подумал Ирмэ про Нохема. — Он и так-то на ладан дышит, а они — бить. Эх ты!»
Ему вдруг все опостылело — синагога, и толпа, и улица. Он пошел домой.
Дома была одна Зелде. Меер еще ходил где-то по улицам. Зелде сунула Ирмэ тарелку пустых щей — «на, поешь». Ирмэ хлебнул, сморщился, сплюнул. Тьфу! Однако, стиснув зубы, ел. Что станешь делать, когда брюхо подводит. В комнате темнело. Уже не различить было, где стол, где диван. И часы тикали в углу.
Поев, Ирмэ вышел на улицу. Осмотрелся и вздохнул: да, не та улица, что вчера. Пусто. Ни души. Где-то тихо плачут. Где-то баба причитает. Не та улица. Незнакомая какая-то, чужая. И закат сегодня нехороший — красный, кровавый. Да, не то, неладно.
Подошел Хаче. Он молча сел и молча закурил. Потом сказал:
— Забирают батьку, — сказал он. — Плохо.
— И Меера тоже, — сказал Ирмэ. — Он же бывший солдат, пехотинец.
Помолчали.
— Я-то ничего, обойдусь, — сказан Ирмэ, помолчав. — А вот как Зелде, Эле…
— А ты то сам что? — сказал Хаче.
— Как-нибудь, — сказал Ирмэ. — Я парень здоровый. Пойду на работу. Чего там?
— Ну, — сказал Хаче. — На первых-то порах не много наработаешь.
— А ты как? — сказал Ирмэ.
— Не знаю. Одному-то мне в кузне не справиться. Никак.
— Взял бы меня.
Хаче подумал.
— Что ж, — сказал он. — Можно.
— Ну? — обрадовался Ирмэ. — Не врешь?
— И верно — возьму, — сказал Хаче. — Мне помощника надо. Одному не справиться.
— А я, Хаче, работник знаешь какой! — сказал Ирмэ.
— Ладно, — сказал Хаче. — Там видно будет.
— Так что — по рукам?
Ударили по рукам.
— Значит, когда приходить? — сказал Ирмэ.
— Как батька уйдет, так и приходи.
— Ох, и заработаем мы с тобой! — сказал Ирмэ. — Я уж, знаешь, давно думал в кузню-то пойти, да боялся — Берче не возьмет.
— Чего? — сказал Хаче. — Взял бы.
— Ну? Думаешь — взял бы? А я-то боялся — погонит. «Куда? Мал ты еще». Да и Меер тоже — «в хедер, в хедер». Надоел он мне, этот хедер — не говори. Ну, уж теперь-то, Хаче, поработаем. Поглядишь.
— Поработаем, — сказал Хаче. — Парни мы здоровые. Отчего не поработать?
— Поглядишь!
— Знаешь ты, Ирмэ, за кого я боюсь? — сказал Хаче тихо.
— За Неаха? — также тихо сказал Ирмэ.
— Ага. Боюсь я за него, знаешь. Как-то он теперь?
— Нохема-то посадили, — сказал Ирмэ. — Слыхал?
— То-то и оно-то, — сказал Хаче. — Мне сдается, он там недолго протянет. Неаху сколько?
— Он меня месяца на два старше, — сказал Ирмэ. — Вот и считай.
— Надо б о нем подумать, — сказал Хаче. — Он парень шалый, блажной какой-то. Сам-то он пропадет.
— Верно, — сказал Ирмэ. — Надо бы.
— Ну, ладно. — Хаче встал. — Покатился я. Прощай.
— Прощай, — сказал Ирмэ. — Значит — так?
— Так.
Становилось поздно. Небо потухло. Настала ночь. Кой-где в домах горели огни. Вдали на слободе брехали собаки. Ирмэ сидел на бревне, спиной прислонясь к воротам, и думал.
«Так, — думал он, — значит, в кузню. Ну, что ж. Дело доброе. Вот Зелде-то как? Да-а. А я что? С утра — в кузню. А там — на Мерею, купаться. На плот взобрался и — поехал. Поехал. Поехал…»
Ирмэ не спал, но перед ним стоял легкий какой-то туман, и лень было пальцем двинуть. Сидеть бы так да сидеть. Час, день, неделю.
— И-Ирмэ, — услыхал он из темноты голос Алтера — И-Ирмэ, дуй сюда.
«Вот народ, — подумал Ирмэ. — Только присел — и готово: «И-Ирмэ! И-Ирмэ!»
— Чего? — проворчал он.
— Дуй сюда. Д-дело есть.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Подойди. Сядь.
Алтер подошел. Сел.
— Со Степой-то з-знаешь? — сказал он.
— Ну?
— Забирают.
— Врешь?
— Ей-богу, — крикнул Алтер. — Б-батька говорит: «И то, — говорит, — хлеб — одним в-вором меньше станет».
— Давно бы так, — сказал Ирмэ. — А с Гершем как — не слыхал?
— С-сидит.
— А Нохем?
— И Н-Нохем.
— Лейбе — тот молодец, — сказал Ирмэ. — Сидеть бы ему тоже. Как пить дать А вот поди-ж ты.
— У-умный мужик, — сказал Алтер.
— Голова!
— Ну, я пошел, — сказал Алтер. — А то б-батя р-ругаться будет.
Ирмэ посидел еще немного. Уж было совсем темно. Огни в домах потухли. Подул ветер с поля.
Ночь.
Вернулся Меер. Он ступал тяжело, бормоча что-то, свесив голову. Он прошел совсем близко, но Ирмэ не заметил. В окне показалась Зелде.
— Ирмэ! Спать!
Ирмэ встал. И в эту минуту его окликнул чей-то тихий голос:
— Ирмэ, погоди-ка.
— Кто? — почему-то топотом спросил Ирмэ.
Он посмотрел влево, вправо, но никого не увидал. А голос был знакомый.
— Я, — сказал голос, — погоди-ка.
Подошел человек.
— Это я, Лейбе.
— Дядя Лейб…
— Ш-ш, тихо… — Лейбе взял Ирмэ за плечо. — У меня до тебя, рыжий, дело, — сказал он. — Зайдешь завтра к жинке и скажешь, что я уехал и чтоб скоро не ждала. Понял?
— Понял, дядя Лейб, — сказал Ирмэ. — Уехал, значит, и не жди.
— Перемахнул. — Лейбе засмеялся. — Жди, да не скоро. Так и скажи.
— Так и скажу. А вы, дядя Лейб, куда?
— Туда, — сказал Лейбе. — Понял. Ну, ладно, как вернусь, так скажу. Дай лапу, рыжий. Так. Хороший ты парень, погляжу я. Ну, до свидания. Прощай.
— Прощайте, дядя Лейб, — сказал Ирмэ. — До свидания.
Лейбе сделал шаг, другой — и пропал в темноте. Только слышен был хруст песка под ногами. Потом стало тихо. Потом запели петухи. Была полночь.
Ирмэ опустил в воду раскаленный добела брусок, концом передника смахнул пот с лица и сказал:
— До, Хаче, — сказал он. — Покурим.
— Что ж, — сказал Хаче. — Покурим.
Достал из кармана кисет с махоркой, спички, свернул цыгарку и передал кисет Ирмэ.
— Скрути и Ефрему, — сказал он. — Покуришь, Ефрем?
Ефрем, немолодой бородатый мужик, сидел на пороге кузни и лениво распутывал бечевку на котомке. Это ему давалось с трудом — он был однорукий.
— Дадишь — покурим, — сказал он, не подымая головы, — а не дадишь — и так посидим.
Закурили.
— Табачок-то — не весть! — сказал Ефрем. — Самосей, что ли?
— Кто его знай, — сказал Хаче. — Продавали-то как махорку, а во рту — будто самосей, режет.
— Нынче что ни дадут — хоть мякину, — и на том спасибо скажи, — сказал Ефрем. — Я вот вторую неделю дрожжей ищу, все Ряды обошел — нету.
— А тебе зачем? — сказал Хаче. — Самогон?
— Угу! — промычал Ефрем. — Хотел сварить самогону. Немного. Бутылок пять. Так дрожжей нету.
— Дуню свою сватаешь? — сказал Хаче.
— Нет, — сказал Ефрем. — Так. Выпить охота. Скучно чего-то. Паскудно.
— Тебе грех говорить, — сказал Хаче. — Ты дома. Тебе б только что на радостях пить.
— Вот подумаешь — и верно, — не спеша проговорил Ефрем. — Мало ли, думаешь, народу в окопах гниет. А ты — дома, вольный казак. Руку, конечно, жалко. Да ведь могло оно быть и хуже. Верно? Подумаешь — и полегчает будто. А там опять — скучно, муторно, места не находишь. Прямо, хоть опять на позицию. Ей-богу.
— На позиции-то не веселей, — сказал Хаче. — Батька пишет: пропадаем. Сидим, пишет, в могиле — смерти ждем. Немец совсем озверел — день и ночь палит.
— Немца-то я знаю! — сказал Ефрем. — Как начнет садить с тяжелой, садит и садит, — окоп разворотил, людей, коней — в кашу. Страшное дело.
— А наши как? — сказал Ирмэ.
— Наши известно как, — сказал Ефрем. — То недолет, то перелет. А то и вовсе снарядов нет. Хоть ты картошкой стреляй.
— Картошкой-то не постреляешь, — сказал Хаче. — Батька пишет: голодаем. Другой день ни хлеба, ни сухарей. А горячего, пишет, неделями не видим.
— Доставлять трудно, — сказал Ефрем. — Да и воруют много.
— То-то и оно-то, — сказал Хаче. — Вор на воре сидит. Батька пишет: у офицера — и вино и ветчина, а наш брат на корку молится.
— Мы как с Карпатов бежали, — помолчав, заговорил Ефрем, — так у меня два дня ничего во рту не было. Пересохло все в горле, жжет, понимаешь. А есть-то нечего. Обозы наши сцапали. А поля кругом — голые, разворочены снарядом, что плугом. Ну, ладно, прибегаю я, понимаешь, в деревню, а в деревнях там живет народ вроде русских, словены или словаки. Забыл. Ну, наших понимают. Тут, значит, в деревне-то, сует мне одна бабка краюху хлеба с творогом. Видит — измотался человек: «На, — говорит, — поешь!» Ну, я в краюху-то в эту, как волк, вцепился — не оторвешь. Два дня ж не ел. Шуточное дело? А только откусил я, да выплюнул. Жжет во рту. Не могу есть. Ах, ты, бож-же мой! Держу я, помню, краюху эту, а есть-то не могу. И такая, понимаешь, обида взяла, заплакал я, ей-богу.