– Почему?
– Так он это… – Парнишка поморщился. – Полубелый.
– Как это? – поинтересовался Саныч.
Собиратель картошки снял шапку, постучал по голове кулаком, вытянув при этом губы в трубу, произвел звонкий пустой звук, как из высохшей колоды.
– Картины рисует… Смешные. Художник ведь.
– Художник? – Саныч поглядел на меня.
– Ага. Он и до войны таким был, художником. И представлял еще. У него ящик такой зеленый, с фигурами, куклы вроде как. Так он по всей округе с ними ходил, разные концерты показывал. Тоже смешные… Клуб в Сусалино разрисовывал еще. У вас еда какая осталась?
Еда у нас оставалась. Тоже картошка вареная и лук. Но Саныч пожал плечами.
– Ладно уж. – Сукорукий достал из корзины пяток клубней, протянул Санычу. – Он и так пустит, но все равно, лучше отнесите ему.
– Спасибо, – сказал я.
– А… – Сухорукий отмахнулся.
Он вздохнул и побрел к дальнему концу поля, то и дело тыча в землю палкой.
Мы направились в сторону деревни. Я подобрал на поле несколько камней, сунул в карманы.
– Вряд ли собаки остались, – усмехнулся Саныч. – Можешь не бояться. Всех давно уже сожрали. Немцы знаешь как собак любят? О, у них собака – главное животное. А еще свинья. В понедельник они свинью жарят, во вторник Каштанку салом шпигуют.
– Врешь ведь. – Я подобрал чистый белый камень. – Врешь…
– Точно. К нам когда немцы пришли, сразу всех собак перебили, первым делом. А потом жарили у реки, на всю округу вонь стояла. Они все собак не любят. То есть любят, но в печеном виде.
Вообще, Саныч, конечно, прав. Восемь деревень прошли, собаки только в двух. Да и то издалека брехали, не подступали. Только сделаю вид, что камень подбираю, как они сразу растворялись. Но все равно я собак не очень. Хотя без собак волков развелось – за нами в сумерках два раза кто-то тащился. Не слышно и, уж конечно, не видно, но я, например, явственно чувствовал – следят. И Саныч чувствовал: ни с того ни с сего вдруг срубал ветку с ели, поджигал и начинал размахивать над головой. Или задирал бересту, насаживал на палку, набивал под нее прелые листья, и получался факел, горевший долго и вонюче.
Пересекли поле и выбрались на дорогу, ведущую к деревне. И здесь уже я услышал хлеб. Внутри сразу заболело, кишки словно на палку стали наворачиваться. Саныч тоже поморщился, остановился и долго вглядывался в крыши.
– Не боятся, а? – сказал он.
Не боятся.
– Ладно. Если что… Посмотрим.
Медленно шагали по разбитым колеям. Саныч вглядывался в дорогу, но тут все понятно – следы. Немцы пешком не ходят почти – или на труповозе, или на мотиках. Ну, на телеге иногда. Но здесь и телеги давно не проезжали. Да и ногами редко. Деревня. Название спросить забыли, я попробовал угадать. Овражье какое-нибудь, овраг недалеко ведь. Петрищево – жил тут какой-то Петр Бодайугол. Или Синюхаевка – просто так, Синюхаевка.
– Свинки, – сказал Саныч. – Или Спинки. Ты в художниках разбираешься?
– Так, немного. У нас, в Доме пионеров, художник был, конечно. И кружок у него свой имелся, они все на реку ходили, церкви рисовали… Но мы с ними не общались совсем, у нас по-своему все.
– Художники – это да… Я тоже не очень, если честно. А собак не слышно.
Дорога стала хуже, размякла, точно деревня держала вокруг себя тепло. В колеях стояла прозрачная вода, по краям поблескивал лед. Вообще, зима не очень удобное время – следы видно; зимой лучше без надобности не казаться, ну, или под снегопад подгадывать.
– Паршивая деревня. – Саныч морщился. – Избы какие-то кривые, в овраг ползут, как клопы… Колхоза, наверное, нету.
Дома на самом деле походили на насекомых, на горбатых букашек, ну да, на клопов – дранка на крышах выпрела чуть красноватым, буро-малиновым. Клопово – вот как она называется, точно, Клопово.
– У нас в Лукино дом так дом, – рассказывал Саныч. – Настоящий, двухэтажный. Комнаты не с перегородками, а со стенами. У меня своя комната была, с окном. И Ловать видно, воздух всегда водяной, свежий, не то что тут. И плоты ползут, медленно так, задумчиво. А тут овраг. Человек должен на просторе жить, – рассуждал Саныч. – На ветру, на солнце, а не в овраге каком-то. В овраге одни овражники вырастают. Такие…
Саныч скорчил препоганую рожу, неузнаваемую почти.
– А потом эти овражники в полицаи записываются. Вот из нашей деревни никто в полицаи не пошел, а тут небось половина. Оврагом дышат, что с них взять. Фашисты, кстати, это знают, они всегда первым делом в такие места едут за предателями. Я бы сжег все это…
– А городские как? – спросил я.
– Тут все по-разному. В городе всего понамешано, не поймешь его. Может, кто-то и пошел в фашисты, мало ли. Я вот, если честно, не очень понимаю, откуда у нас их так много, а? В каждой деревне пара штук да найдется…
Я тоже про это думал, про предателей. Лично я вот ни одного не знал, ну, то есть ни один мой знакомый в предатели не записался. Хотя с другой стороны, я полтора года уже никого не видел, или больше. Человека ведь никак не поймешь. Вон тот, Паша, мы с ним могли вместе на «Чапаева» ходить или на пароходе кататься весной, или на демонстрации с портретом рядом шагали, а теперь он в фашистах.
– А ты как жил в своем городе?
– Ничего. У нас дом рядом с площадью, на втором этаже.
– С балконом?
– Ага.
– Ясно, – кивнул Саныч. – Папка тоже балкон хотел пристроить, бревен насушил, да война началась, не до балконов стало. А ты кем думал потом стать? Фотографом?
– Не знаю, – ответил я. – Не думал вообще…
– А я плотовщиком хотел. Плотогоном то есть. Я уже четыре раза ходил, в пятый собирался… Потом на сплав поступлю. Там здорово. Построишь шалаш, фонарь выставишь и плывешь, уху варишь…
Саныч стал смотреть вправо, в лес. И я тоже посмотрел. Изгородь. Вдоль дороги метрах в двадцати тянулась изгородь. Колья, жерди, все как полагается.
– Зачем изгородь в лесу? – не понял я.
– Коров пасли, – ответил Саныч. – Может, и пасут. А изгородь для того, чтобы в овраг не попáдали.
– А почему не на лугу пасут?
Коров в лесу пасут, дома, как жучки, хлебом пахнет… Я никак не мог понять эту свою жизнь, бросил пытаться. А первое время все старался. Вот ты живешь в городе, на втором этаже с балконом, ходишь в фотокружок, а вечером подтягиваешься на косяке, уже семь раз, почти ГТО; и отец уезжает каждое утро на свой завод, а мать печет голландские пирожки на один укус, и сестра… а потом раз – мельтешенье какое-то, грохот, сирены, огонь, и я уже иду через лес и прячусь в канаве, в руке нож, и никакого промежутка, все другое. А я уже и не помню, с чем эти пирожки, почему-то представлялось, что с горохом, хотя кто будет с горохом печь?
– Я с Ковальцом работал, между прочим, тот у сплавмастера помощником был: сапоги штопал, за папиросами бегал. А сейчас ходит с важной мордой. А сам всего трех немцев завалил, да и то гранатой – любой дурак так завалит. А вот пусть он из «тэтэхи» попробует, тогда посмотрим. Зато командовать любит, командир… Не, не пойду в плотогоны. Там теперь Ковалец будет руководить, мне с ним не ужиться. Поеду в Новгород, устроюсь куда-нибудь. А потом в Ленинград может, его после блокады надо восстанавливать, люди нужны… Не, ты посмотри!
Саныч указал палкой.
Виселица. Точно. Прямо у въезда построили.
Саныч успокоил:
– Не дергайся, тут еще никого не вешали.
– А ты почем знаешь?
– Да видно же.
Я всмотрелся повнимательнее. Виселица как виселица, как тут поймешь…
– Да не останавливайся ты! – Саныч взял меня за рукав, потащил дальше. – Чего, виселиц не видел? Не привлекай внимания, топай.
Видел. А все равно не могу до конца привыкнуть. Вот каких-то два года назад кто мог представить, что в наших городах будут стоять виселицы? Ага, вот и я не мог. Мне и само слово не нравилось, гадкое, похожее на сгнившую, скользкую, но почему-то еще живую змею. И когда первый раз увидел, чуть в обморок не свалился. Да и сейчас тошнить начинает. Виселица… Как будто в книжке про Жанну д’Арк, про Темные века, про чуму. Виселица должна быть старой и гнилой, покосившейся, с обязательным вороном на перекладине. А эта свеженькая – дерево потемнеть не успело, бодрая какая-то. И веревка тоже новая, а в петле для чего-то коряга.
– Не вешали тут, – повторил Саныч, когда мы проходили мимо. – Это они для устрашения поставили. Для напоминания, кто тут хозяин.
Хотелось верить. Скорее всего, так оно и было, Саныч никогда не ошибался. Почти никогда.
Ветер дунул, коряга гулко ударила по столбу.
– Может, сломаем как? – глупо предложил я. – Смотреть погано…
– Зачем? – возразил Саныч. – Полезная вещь. Не надо будет заново строить.
Саныч ухмыльнулся.
Вошли в деревню. Никого. Нет, люди есть, чуется, но прячутся. Мужиков не осталось вовсе, молодняка тоже, бабы, дети да старухи, как везде. Шторы задернуты, цветов на подоконниках вообще никаких, и не выглядывает никто, неинтересно им уже выглядывать, страшно.