Я смотрю на отца, и кулаки мои сжимаются вместе с его кулаками, его слова — это мои слова, и сердца наши стучат враз. Под дых — это они умеют. Пронька всегда под дых бьет…
После митинга с флагами и с революционными песнями прошли по главной улице села. А наш отряд пионеров пел песню про барабанщика:
Мы шли под грохот канонады,
Мы смерти смотрели в лицо.
Вперед продвигались отряды
Спартаковцев, смелых бойцов.
И тихо было, затаенно за глухими кулацкими заплотами.
Потом все разошлись по домам, а мы подались на Ключарку. Поиграли в лапту, «попекли блинов» на воде плоскими галечками, повалялись на проклюнувшейся травке.
Федька с нами не играл. Он сидел на перевернутой лодке и пел:
…Погиб наш юный барабанщик,
Но песня о нем не умрет.
Жалостливо пел. Наверно, себя видел убитым.
Узким проулком возвращался я домой. Дорогу мне преградили зареченские. Впереди стоял мордастый Пронька Сусеков.
Он ловко выпустил сквозь зубы длинную струю слюны и медленно смерил меня неприветливым взглядом:
— Долг платежом красен.
Это я и без него понял. С зимы точит на меня зуб. Колотил тогда он Федьку, а я заступился. И хотя Пронька сильнее, я все же приловчился и расшиб ему нос. Теперь отыграется. Вон сколько их! Затосковало сердце.
Пронька не торопился. Знал: бежать мне некуда — позади речка.
— Гля, тряпку повесил, — сказал он своему дружку, длинному, как жердь, Ваське Лопуху. — Сморкаешься в нее аль заместо большевицкого креста?
Зареченские аж застонали от удовольствия и предвкушения расплаты, а Васька Лопух пошевелил ушами. Уши у него большие, как лопухи, и умеет он ими прядать, как лошадь.
Пронька дернул меня за галстук, лениво так дернул.
— Не цапай! — вырвал я галстук из его рук.
— Но, ты — мировая революция, — спокойно сказал Пронька. И это было самое страшное — его спокойствие. — Юшкой умоешься. Поджилки не трясутся?
— Трясутся, — признался я.
— То-то. — Довольная улыбка расплылась у Проньки по лицу. Голос его даже подобрел.
У меня на миг появилась мысль, что, может, все обойдется. Но я слишком хорошо знал Пронькину поноровку, чтобы поверить своей надежде.
— Сейчас еще не так затрясутся.
— Ну и пускай! Только один на один у тебя кишка тонка!
— Но-но! — угрожающе предупредил Пронька и так дернул за галстук, что я едва устоял на ногах.
Я залепил ему затрещину.
— Ах, так! — удивленно лупнул глазами Пронька. — С тобой по-человечески, а ты драться? Ну, теперь держись! Хочешь?
— Хочу!
— На!
— Получай!
Мы обменялись оплеухами, молниеносными, как удары сабель.
И вдруг пропал у меня страх, перестали трястись коленки. Сколько на одного! А один на один любой потрусит! А главное, галстук у меня на груди. Он мне силы придавал. И этому губастому Проньке я все равно не поддамся! Пускай он больше меня и сильнее, а все равно не поддамся! И всем им не поддамся!
— Ордой на одного! — отчаянно крикнул я. — А ну тронь!
— И трону! — наступал Пронька.
— Тронь!!
— Трону!!
Дрался я отчаянно: и руками, и ногами, и зубами. Но зареченские здорово избили меня. До огненных брызг в глазах.
Отняла бабка Ликановна, что шла на речку полоскать белье.
— За чтой-то они тебя, касатик?
Я молча отмывал нос и боялся, как бы она не углядела моих слез. Ликановна ахала, вздыхала, сморкалась в фартук, будто нос расквасили ей, а не мне.
Галстук я все же отстоял, как ни старались его стянуть зареченские. Чуть не задушили. И никому и никогда не позволю хвататься за него! Я твердо запомнил слова Надежды Федоровны, что на галстуке горит кровь рабочего класса и трудового крестьянства. Берегите галстук как зеницу ока и честно носите его на груди! Теперь на нем была и из моего собственного носа кровь. Эх, кабы один на один!
Дома отец оценил синяки, которыми я разжился, и остановил взгляд на помятом галстуке.
— В пионеры вступил, — пояснил я.
— Вижу. Дрался за что?
— За галстук.
— С кем?
— С Пронькой Сусековым. Еще Васька Лопух был и все зареченские.
— Та-ак, правильно. Запомни: кто не сбережет в детстве красный галстук, тот не сбережет взрослым партийный билет. А мы теперь с тобой оба партийные.
— Как это? — удивился я.
— А так. Ты — пионер, я — большевик, и цель у нас одна — коммунизм. Теперь ты не просто Ленька, а пионер Ленька. Знаешь, что такое «пионер» обозначает? Это обозначает — первый. Я книжку читал: первых путешественников пионерами звали. Они в Америку первыми прибыли. И вообще всякий человек, который первым идет, — пионер. Так что будь теперь правофланговым во всем: и в учебе и… во всем. Сегодня у тебя, можно сказать, боевое крещение в классовой борьбе. За галстук дрался — значит, за Советскую власть дрался. Дерись за Советскую власть, не жалей волос! Понял?
— Понял.
Насчет драки я хорошо понял и позднее дрался на совесть.
С церкви снимали крест.
Мы прибежали туда ни свет ни заря. Упустить такое зрелище! Кроме того, среди мальчишек ходили упорные слухи, что крест из чистого золота, и мы надеялись отломить кусочек на грузила. Рыба, говорят, здорово берет, если грузило золотое.
Когда Федька, Степка и я примчались на площадь, перед церковными воротами уже толпился народ. Мы пробились сквозь тесные ряды и вынырнули возле самых воротин, сделанных из витых железных прутьев. На одной из них был прикреплен листок бумаги.
Продавец сельпо по складам читал написанное химическим карандашом:
— «Кто по-ле-полезет сы-ма-сымать кре-крест, то-му пу-пуля».
Толпа молчала.
Продавец вытер розовое, будто распаренное лицо большим платком. Я на миг встретил его юркие, с тревожным посверком глаза.
— Эхе-хе… — аккуратно сложил платок продавец. — Времечко приспело. Неуютствие.
— Богохульство это, — сказал кто-то в толпе. — Бог-то в душе, оттуль его не скинешь, аки крест.
В народе пробежал тревожный шепоток: «Воронок. Воронок упреждает». Лишь одно имя этого бандита заставило кое-кого уйти с площади. От греха подальше.
Вдруг толпа смолкла и расступилась. К церкви шел Вася Проскурин, вожак сельских комсомольцев. Легкий на ногу, стройный, соломенноволосый, шел он со своими друзьями-комсомольцами снимать крест. Улыбаясь, Вася подошел к воротам и остановился. Толпа выжидательно замерла.
Вася прочел бумажку, внимательно и неулыбчиво оглядел толпу, своих друзей-комсомольцев, нас, мальчишек. Сорвал бумажку. Медленно и аккуратно сложил ее и засунул в нагрудный карман линялой красноармейской гимнастерки.
Толпа напряженно следила за каждым его движением. Вася упрямо мотнул светлой повителью чуба и, бросая кому-то вызов, сказал:
— Ладно, посмотрим! — и открыл тягуче заскрипевшие воротцы.
Старухи завздыхали, закрестились: «Накажет господь-от, огневается, милостивец». Кто-то на кого-то прицыкнул, кто-то всхлипнул, кто-то турнул по шее мальчишек.
— Зерно будут хранить в божьем храме, — сказал продавец и снова вытер безбровое лицо. — От колхозного, значить, урожаю.
В народе зашелестело:
— Свято место зорят. Хуже волков истварились.
— Э-э, да чего тут! В песне поют, что весь мир разрушат.
— Молонью пустит милостивец, молонью на анчихристов-супостатов! — вещевала бабка Фатинья и исступленно трясла головой. Вся в черном, морщинистая и злая, она походила на монашку.
— Разные кары бывают, — отозвался продавец и зыркнул по толпе глазами.
Отдельной группкой стояли Сусеков, Жилин и еще кто побогаче. Они молчали, никак не выказывая своего отношения к происходящему.
Сусеков поглаживал козлиную свою бородку, поглаживал мягко, нежно, но в этой ласковости было что-то страшное, затаенное.
Безбородый и румяный, несмотря на старость, Жилин тяжело оперся на костыль и, не моргая, уставился на комсомольцев. Уродистые, большие руки его занемели на костыле, вспухли фиолетовыми жилами.
Молчали старики, но почему-то именно они и были самыми страшными в толпе.
Комсомольцы тем временем приготовили веревку, чтобы завязать ее на макушке креста.
Если смотреть на колокольню снизу, то кажется, что острый шпиль с крестом плывет по небу среди облаков. Кружится голова от этого, даже если на земле стоишь. А Вася Проскурин лазил там и казался маленькой букашкой, прилепившейся на тусклой позолоте купола.
Веревку закрепили на кресте, и под дружную команду: «Раз, два, три!» — комсомольцы дернули ее. Крест медленно наклонился. Постоял в таком положении, будто раздумывая, падать или не падать, и, кувыркаясь, полетел вниз, увеличиваясь в размерах и набирая скорость.
Крест рухнул в церковную ограду, и земля отозвалась долгим и тяжким гудом. Толпа качнулась, запричитала, закрестилась, с лютой ненавистью и страхом глядя на комсомольцев.