— А Дуняшке сроду таких не сделать... У нас одна Фленушка такие кружева плетёт.
Сказала Настя и до смерти испугалась. Да как же она посмела при барыне рот открыть!
А барыня, покосившись на дерзкую девчонку, спросила:
— Откуда такая будешь?
— Обушковская она, — за Настю ответила Неонила Степановна. А сама готова была Настю глазами съесть. — Недавно сюда прислана...
— Оно и видно. Говорливая, — сказала барыня и вскоре после того ушла из девичьей.
Ночью в девичьей, лёжа на полу, на постеленной для спанья дерюжке, Фленушка шептала Насте на ухо:
— Настя, Настя, что ты наделала? Глупая ты, неразумная... Кто тебя за язык тянул? Ведь издавна так водится — моя работа за Дунину идёт... Неужто ты не знала?
Настя молчала и думала: почему же так должно быть — видишь неправду, а всё равно не смей говорить?
И хотя в девичьей решили, что теперь Насте несдобровать и бог знает, что будет ей за смелые её слова, на этот раз, однако, дело обошлось...
На другой же день после приезда из Обушков, как только посадили двух девушек учиться кружевному делу, Анфиска сказала:
— Ох, девоньки! Вы ещё и знать не знаете, какие у нас сказки Настя сказывать умеет. Вы бы попросили её. Насть, а Настенька, не отнекивайся... Расскажи про Еруслана-королевича, а?
А Настю и просить долго не надо. Она сама любит рассказывать.
Так почти с первых дней повелось. Все работают и слушают, а Настя тоже кружево плетёт и говорит, говорит.
Много она знала. Десятки сказок были у неё в голове. Откуда? Да она и сама не могла бы сказать этого. Иные от людей слыхала и запомнила. Другие старая бабка ей шептала на ночь, когда Настя была совсем маленькой. А были и такие, что она сама придумала. Пожалуй, эти, придуманные ею самой, Настя любила больше всего.
Бывало, начнёт:
— В некотором царстве, в далёком государстве жил-был хороший человек. Были у него две дочки. Одна так себе — ни то ни сё. Зато другая — лучше не бывает. И пригожая, и умница-разумница, и добрая душою...
И чего-чего только не нарасскажет Настя. И жар-птица у неё летает, играя радужными перьями. И прекрасная царевна томится в хрустальном дворце на дне синь-моря. И злой разбойник велит снести напрочь голову молодцу, а тот возьми да самого разбойника вниз головой в колодец.
И каждый у неё говорит своим собственным голосом: баба-яга скрипучим, сварливым, а храбрый молодец звонким да молодым. Медведь по-медвежьи рычит, а волк, тот совсем по-другому. Заговорит добрая сестра — слова у неё льются ласковые, певучие. А как ленивая начнёт — то сразу по голосу можно понять, что и ленивая и злая эта сестра.
Расскажет Настя одну сказку, а девушки ей и передохнуть не дадут, просят:
— Ещё, Настенька! Другую...
Фленушка говорила не раз:
— Ты у нас, Настя, ровно солнышко в темнице...
И правда: с той поры, как Настя в девичьей, всем девушкам веселее жить на свете. Даже работа лучше спорится под Настины сказки.
Только Дуняшка нет-нет, да и поворчит:
— Опять завела...— Однако слушала, развеся уши, и глаза у неё горели.
А время шло.
Наступила весна.
Снег ручейками сбежал в Волгу и в реку Которость. Грязь стала подсыхать, на припёке зазеленела трава. Потом листья на деревьях распустились, расцвели цветы — голубые перелески, жёлтая мать-и-мачеха, белая ветреница.
А там пошла цвести черёмуха. За ней вишня, груша, яблони.
Как-то Настя подняла маленькое квадратное оконце, и вместе с душистым ветром в девичью влетел белый яблоневый лепесток. Настя подхватила его и положила себе на ладонь. Чуть не заплакала: вот и яблони отцветают, а ей так и не пришлось поглядеть, какие они были в эту весну.
Затосковала Настя. Не привыкла она с утра до ночи сидеть взаперти. Доколе это будет?
Дома уж она и на Волгу слетала бы, поглядела на неё, на широкую. Зачерпнула бы горсть воды студёной, испробовала бы — не слаще ли стала водица нонешней весною?
И в лесу побывала бы, послушала, как кукушка кукует. Поспрошала бы у неё — скоро ли, долго ли ждать ей, Насте, пока суженого повстречает?
А ночью постояла бы на пригорке, что за деревней, поздоровалась бы с молодым месяцем: «Здравствуй, месяц — золотые рожки! Ты чего ж не смеёшься, голубчик мой? Чего невесел? Или солнышку завидуешь, что оно день-деньской сияет, а тебе вот только ночка тёмная отведена?»
А если на недельку отпроситься в деревню? Кинуться барыне в ноги, сказать: отпустите меня, матушка, голубушка, Лизавета Перфильевна! Уж больно я по родным местам соскучилась... Неужто барыня не поймёт, как ей хочется отца с матерью повидать?
Рассказала о своей задумке Фленушке, та руками замахала:
— Что ты, что ты... В своём ли уме? Разве можно с таким к барыне?
— Да почему ж нельзя? Худого что тут? — не понимала и допытывалась Настя.
— Худого ничего нет, а всё равно нельзя, — сказала Фленушка и показала на Алёну, девушку-кружевницу, чуть постарше остальных. — Вот она тоже вздумала просить барыню, чтобы её хоть на денёк отпустили в деревню. Там у неё миленький дружок остался. Стосковалась по нему. Подследила Алёна, когда барыня по саду гуляет, и упала перед ней на колени. Стала молить, просить, всё слезами оросила...
— Не пустила барыня? — ахнула Настя.
— Какое там... — Фленушка махнула рукой. — По щекам отхлестала, и весь разговор. Ещё спасибо, что хуже не было.
Сильнее прежнего заскучала Настя. Даже сказки перестала говорить. И так-то была тоненькая, худенькая, а теперь совсем былинкой стала. Одни глаза на лице остались.
«Ах туманы вы мои, туманушки...»
В троицын день, ради большого праздника, выпустили девушек на вольный воздух. Песни пусть споют, хороводы поводят, поиграют. Барыня любила девичьи песни послушать, на хороводы поглядеть.
Девушки сразу затеяли горелки. Стали парами друг за дружкой и запели:
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло,
Глянь на небо —
Птички летят,
Колокольчики звенят!..
Водит Дуняша: ей выпало. А Настина пара — долговязая Анфиска, та девчонка, что вместе с ней из Обушков приехала.
Анфиска шепчет Насте на ухо:
— А давай не поддаваться, а? Все к Дуняшке подлизываются, а мы вот не станем...
Настя засмеялась:
— Я-то не поддамся, а вот как ты, не знаю!
Обе побежали: одна взяла влево, другая — направо.
На Дуняше сарафан понаряднее, чем у других. И лент у неё много. И бусы гремят на шее.
Сначала она кинулась было за Настей. Но раздумала и повернула за Анфиской.
Настя глянула через плечо: так и есть — не устояла Анфиса. Бежит всё медленнее. Сейчас Дуняша её догонит, схватит за рукав.
И уже слышны льстивые голоса, смех:
— Ай да Дунюшка! Анфиску сумела догнать...
А Насте кричат вдогонку:
— Настя, Настя, ворочайся, тебе водить!
А Настя словно и не слышит. Бежит всё шибче, шибче...
Сквозь густой малинник пробралась.
Потом побежала между вишнями. Голову наклонила, чтобы платок не сбить. А косу со спины на грудь перекинула, не цеплялась бы за вишнёвые ветки.
Велик господский сад. Но вот и ему конец! Дальше бежать некуда. Плетень. За плетнём большак тянется. По нему, говорят, не только до самой Москвы — и в Петербург доехать можно.
Настя перевела дух. Обхватила рукой ствол рябины. Прижалась щекой к гладкой её коре. Такая же и дома возле их избы стоит. Такая же развесистая, кудрявая, красивая.
А внизу, под обрывом, видна Волга. Зелёные у неё берега.
Настя с тоской поглядела на эти далёкие заволжские берега. Ничего впереди не видно, кроме бескрайних лугов да облаков, словно застывших в густой небесной синеве. Но кажется — позорче ей глаза и увидела бы за лугами, за дремучими лесами деревню, где мать с отцом, где изба под ветхой крышей с рябиной на дворе...
Из сада чуть доносится:
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло...
Давно Настя не пела. А сейчас вдруг захотелось. Вздохнула всей грудью и тихо, для себя для одной, начала старинную волжскую песню. С детства её знала. Слыхала от матери...
Ах туманы вы мои, туманушки,
Вы туманы мои, непроглядные.
Как печаль-тоска ненавистные!..
А в это время из-за поворота дороги выехала запряжённая парой лошадей крытая повозка. Видно, немало вёрст пришлось проехать путникам: кузов повозки был весь в дорожной пыли.
Вдруг ямщик, словно по чьему-то велению, осадил коней, а из повозки проворно вылез человек.
Махнув ямщику рукой, чтобы ехал дальше, человек сказал кому-то сидевшему в повозке:
— Вот так и объяснишь матушке с братьями: что, мол, захотелось пройтись и вскорости буду...
Из повозки высунулась голова старика, видимо, домашнего слуги. Старик принялся ворчливо выговаривать: