— Ну, пока, — произносит Юлия, глядя сначала на меня, потом на отца.
— Пока, — отвечаю я.
— Здравствуйте и до свидания, — говорит отец.
Выйдя из туалета, я застаю отца на кухне, в руке у него банка разрыхлителя.
— Что…
Он, очевидно, собирался спросить что-то насчет банки, но сбился с мысли, увидев меня с голым торсом и курткой в руках. Отец переводит взгляд с банки на мое голое тело, как будто между ними есть какая-то связь. Я смеюсь.
— Что… что смешного?
— Ничего, просто вид у тебя такой…
— Какой?
— Ну, смешной. Кстати, этот разрыхлитель уже год как испортился.
— Что?
— Разрыхлитель в этой банке. Срок годности вышел.
Отец смотрит на меня, потом снова на банку.
— Но как… то есть зачем ты ее достал?
— Пирог думал испечь.
Полгода назад и представить было нельзя, чтобы я отпустил такую шутку. Или месяц назад. Или даже неделю назад. Да и вчера такое было невообразимо.
— Чего?
— Шучу. Сигне, соседка снизу, послала Юлию сюда… Сигне — бабушка Юлии… В общем, забудь. А разрыхлитель выбрось.
— Понятно…
Отец сбит с толку, а мне хочется надеть чистую футболку. Я иду в свою комнату, оставив его наедине с разрыхлителем.
Я стою перед открытым гардеробом и думаю, что надеть. Вижу перед собой каре-зеленые глаза Юлии, морщинку над переносицей, веснушки на носу. Вообще-то я никогда не выбираю одежду подолгу, просто хватаю первое попавшееся. Я даже не знаю толком, что там лежит на полках. Столкновение Юлии с отцом, взмах загипсованной руки. Пусть встреча и странная, но я рад, что они столкнулись. Мне даже хочется пойти на кухню и заговорить с отцом о Юлии, сказать о ней хоть пару слов. Я кладу одну ладонь на стопку футболок, другую на живот. По всему телу пробегает волна блаженства, мне хочется, чтобы одежда приятно касалась кожи, хочется слушать «Nessun dorma» на большой громкости. Или, может быть, даже «Shame on you, if you can’t dance too».
В самом низу стопки лежит футболка из нежной, холодящей кожу ткани. Отец купил мне ее осенью, она серо-зеленая со светлой, почти белой полоской на груди.
Солнечные лучи, проникающие в щели жалюзи, нагрели комнату: здесь жарко, почти душно. Я надеваю футболку и открываю окно. Порыв ветра щекочет живот в том месте, где я только что держал ладонь. Со двора доносятся разные звуки: птицы щебечут, кто-то со скрежетом и стуком что-то тащит по асфальту, звякают цепочки качелей, галдят дети, переговариваются взрослые. Что сейчас делает Юлия? Может быть, Сигне отправила ее в магазин за разрыхлителем? Интересно, Юлия пошла в темно-красной куртке или оставила ее дома? Что было под курткой? Я закрываю глаза, пытаясь вспомнить, и вижу чуть мятую ткань. Что-то зеленое, серо-зеленое. Открываю глаза и смотрю на свою футболку. Разве это не тот же самый оттенок, точь-в-точь? Как будто я надел эту футболку, чтобы на мне был тот же цвет, что и на Юлии. Как будто нарочно рассчитал. Вот глупо было бы, просто детский сад, так только маленькие девочки делают. Почему я вообще об этом подумал? Почему я стою и размышляю о цветах и оттенках? Откуда это воодушевление, рука на животе, воздух, звуки, проникающие в окно? Я хочу туда, где воздух и звуки, хочу быть среди них. Но в то же время хочу стоять на месте, зная, что все это остается за окном, я наслаждаюсь своим стремлением к воздуху, к свету…
Сумка лежит на полу — там, куда я бросил ее, придя домой. Достаю из сумки свитер, несу к корзине для грязного белья. Должен бы уже проголодаться, но не ощущаю голода. Мороженое бы неплохо съесть, фруктовый лед, — надо съездить и купить. Проходя мимо кухни, я вижу отца: он достал из кухонного шкафа все банки и пакеты и теперь созерцает эту груду на кухонном столе.
— Что это ты напеваешь?
— Чего?
Самое смешное вот что: лишь в тот момент, когда голосовые связки, губы и язык напрягаются, чтобы произнести «Чего?», я понимаю, что уже какое-то время напеваю, сам того не замечая. Ходил по квартире и пел: шел из комнаты в ванную, потом обратно в комнату, оттуда через всю прихожую в кухню и пел. Не во весь голос — скорее мурлыкал себе под нос, но все-таки. Такое чувство, будто меня поймали с поличным, неловко как-то. Даже и не вспомню, когда со мной такое было в последний раз.
Отец смеется — наверное, над моей смущенной физиономией. Но еще в его смехе звучит какая-то глубинная мягкая радость.
— Ты ходишь и напеваешь — вот я и спросил, что ты такое поешь.
А напеваю я тот самый «старый шлягер», которого и не знаю толком, но который все вертится в голове после разговора с Густавом: «Shame, shame, shame, shame, shame…»
— Ой, не знаю. Какую-то старую песню.
— Я, кажется, ее знаю. Это…
— «Shame, shame, shame» она называется вроде бы, — подсказываю я, но продолжать разговор не собираюсь.
— Точно, — отвечает отец и уходит в гостиную.
Я открываю морозилку, хотя заранее знаю, что мороженого там нет. Слышу, как отец роется среди вещей в комнате, перебирает диски, нажимает на кнопки музыкального центра. Слышу, как разгоняется компакт-диск, слышу музыку из колонок.
Впервые за долгое, долгое время, впервые с тех пор, как мы переехали в эту квартиру, отец включает музыку. Я знаю, что он не делал этого даже в те редкие моменты, когда меня не было дома. Стою у морозилки, и что-то мешает мне войти в гостиную и присоединиться к нему, хотя я знаю, что эта музыка звучит и для меня. Страшно подумать, что может произойти с человеком, который внезапно, спустя столько лет, ставит диск с музыкой. Вдруг этот человек лопнет, разлетится на тысячу кусков? Вдруг он забылся и не думает о последствиях?
Отец прибавляет звук и кричит:
— Эта песня, да?
Голос у него лишь немного веселее обычного. Значит, разрушительный эффект еще не наступил.
Да, песня та самая. Поет дамочка, которая прогуливала занятия по вокалу.
— Сто лет ее не слышал.
Голос у отца не дрожит. Он подпевает, над чем-то смеется — наверное, над песней. А может быть, над собственным пением.
— Эта песня, да?
— Да, — отвечаю я, но так тихо, что он не слышит.
Отец заходит на кухню.
— Ты что-то ищешь?
Только в этот момент я замечаю, что у меня ужасно замерзли ноги.
— Нет, просто… смотрю.
Закрываю морозилку и шевелю пальцами ног. Смотрю на отца: он как будто немного хмурит брови, озабоченно глядя на меня, но уже в следующее мгновение снова погружается в музыку.
— Подумать только, у меня есть диск с этой песней! Не слышал ее… лет десять, если не двадцать.
Как раз в эту секунду песня заканчивается. Отец возвращается в гостиную и снова включает тот же трек.
Вроде бы ничего страшного с ним не происходит. Отец жив и даже здоров. Я расслабляюсь, ногам уже теплее. Пропасть перед нами не разверзлась, ничего такого.
Иду в гостиную. Отец стоит перед стеллажом и покачивается в такт музыке. Сажусь в кресло. Ситуация отчасти знакомая: недавно я так же сидел в кресле и слушал музыкальный центр, стоявший на стеллаже в точно такой же гостиной. Разница только в том, что тогда я боялся за себя — боялся, что меня разорвет в клочья. И Сигне не раскачивалась в такт музыке.
Песня и правда не шедевр, Густав прав. Но он наверняка доведет ее до ума, он свое дело знает.
«I’m going to find a dancing man». Does Elias dance? No! Does Elias play the saxophone on school concerts? No! Then what is he doing? He crushes young ladies little fingers[6].
Отец вдруг начинает пританцовывать, так неожиданно, что у меня перехватывает дыхание. И тут он начинает подпевать дурашливым фальцетом: «Shame on you, if you can’t dance too!» Это что-то невиданное, какое-то безумие. Голос у него не лучше, чем у той певицы. Отец поворачивается ко мне и продолжает вилять бедрами и подпевать, закатывая глаза. Вид у него дико смешной, не говоря уже про голос. Я делаю вдох, выдох, и откуда-то из самого нутра поднимается смех, который я не могу сдержать — просто не получается. Я хохочу во весь голос, и это подхлестывает отца: шоу продолжается, он кривляется все сильнее, пищит еще громче, и я не понимаю, как ему удается сдерживать смех, как это все вообще возможно. Я смеюсь до колик, сгибаюсь пополам, падаю с кресла и продолжаю хохотать, свернувшись на полу. Хохочу так, что боюсь, как бы не стошнило.
Песня заканчивается, и отец тоже прыскает от смеха. Он смеется не так, как я: больше похож на спринтера, который переводит дух после стометровки, — то пыхтит, то смеется, подбоченившись, и не сводит с меня глаз.
— Господи боже ты мой, Элиас! — только и повторяет отец.
Я лежу на полу и чувствую, как судорога ослабевает. Но стоит мне взглянуть на отца и представить себе его шоу, как снова разбирает смех.
— Господи боже ты мой! — повторяет он. — Слов нет.
Он склоняется надо мной:
— Давай помогу встать.
Я протягиваю руку, отец хватает ее, но мое тело совсем обмякло и лежит на полу, как мешок. Отец тянет меня за руку, но ничего не происходит. Смех покидает тело капля за каплей, ни одна мышца больше не может его поддержать. Я лежу на полу, закрыв глаза, а отец тянет меня за руку. Мы ничего не говорим, только тяжело дышим. Он наклоняется ко мне, берет за подмышки. Я валяюсь, как мешок с цементом, зажмурившись. Не сопротивляюсь, но и не помогаю. Я чувствую себя маленьким ребенком, который упрямо улегся на пол в магазине и не двигается с места, потому что знает, что родители его там не бросят. Отец меня не оставит. Он поднимает меня. Я тяжелый, ужасно тяжелый, но он поднимает, ставит на ноги.