– И чего мы всюду суемся? – сказал однажды Велехов. – Что нам, больше всех надо?
– Я уж тому радуюсь, что ты говоришь «мы», – ответила я.
– А это я, между прочим, зря говорю. Я-то не суюсь, только на вас на всех гляжу и удивляюсь. Мне-то ни до кого дела нет. Я сам по себе.
Он умолк, дожидаясь ответа и глядя на меня зорким ястребиным глазом.
– Я знаю, что вы скажете, – произнес он вдруг. – Вы скажете «коллектив»! Самое главное – коллектив! Наслушался я этого слова, даже тошно! Коллектив – он из разных людей, а как станет трудно, все кинутся спасать свою шкуру и наплюют на этот ваш коллектив.
– Опомнись! Что ты такое говоришь? И в какой час! Война, люди каждый день жертвуют жизнью – ради чего?
– Опять же – для себя! Один хочет орденов, желает прославиться, чтобы про него в газету написали. Другой боится, что кокнут, если не пойдет воевать, а можно было б – не пошел бы. Что вы мне сказки рассказываете, Галина Константиновна, что я, вчера, что ли, на свет родился?
Я ответила не сразу. И снова услышала снисходительный голос:
– Что ж молчите? Сами видите, вам и крыть нечем.
– Жалко мне тебя, вот что, – ответила я.
– Бедный я, бедный! Не член коллектива, до чего ж несчастный! – запричитал Велехов, шутовски запрокинув голову. И вдруг произнес холодно, раздельно, зло: – Плевать я хотел на всех. Я жалеть не приучен. Меня в жизни пожалели? Нет. Я так понимаю: дави других, а то тебя задавят. Вот как я понимаю, если хотите знать.
* * *
Как-то поздним вечером мы помогали госпиталю разгружать санитарный поезд. Рядом остановился другой состав. Из вагона вышла женщина и окликнула Тоню:
– Девочка, где тут кипяток?
Кипятка не было.
– Третья станция – и опять воды ни капли! – со злобой сказала женщина. – У меня ребенок болен! Черти бездушные! Бюрократы, нет на вас погибели!
– А я при чем? – начала Тоня… и осеклась.
Состав стоял в Заозерске полтора часа. Мы прошли по вагонам. Всюду были гонимые войной матери с детьми – с Украины, из Белоруссии, из Ленинграда. Все хотели пить. Все уже забыли вкус горячей пищи, давным-давно не мылись горячей водой.
А ведь такие поезда – каждый день, каждую ночь. Одни пролетают мимо, другие застревают надолго. Есть люди, что едут к родным, а другие… У других впереди темнота и неизвестность. Мы ведь знаем эту дорогу, когда впереди темно и где голову приклонить – неведомо.
В станционном помещении, кроме кабинета начальника, была одна большая комната и другая – поменьше. В них обычно дожидались своих поездов пассажиры: Заозерск был узлововой станцией, отсюда расходились пути в Дальнегорск и Горноуральск.
Комнату поменьше мы и облюбовали. Не припомню, кому первому пришла в голову эта мысль, – казалось, она возникла у всех разом: устроим комнату матери и ребенка! Чтоб был бачок с кипяченой водой. Аптечка. Койка. Чтоб топилась печурка – разогреть молоко и еду. Начальник станции Еникеев встал на дыбы.
– Мало мне мороки! – кричал он сорванным голосом. – Придумали тоже! Делать вам нечего!
Он сидел перед нами небритый, красноглазый, очумелый от потока поездов, от ругани, телефонной перебранки с диспетчерами.
– Идите, идите! – прохрипел он. – Идите, сделайте одолжение, и не дурите мне голову!
– Вы бюрократ! – сказала Наташа.
– Распустили вы своих воспитанников! – сказал Еникеев Ире Феликсовне и, обернувшись к Наташе, добавил: – Была б ты моя дочка, я б тебе показал бюрократа!
– Но я не ваша дочка, – ответила Наташа.
Не глядя на нее, обращаясь к одной Ире Феликсовне, Еникеев сумрачно произнес:
– Ладно, ворочайте. Только уж сами, своими силами. У меня без того мороки – выше головы!
Девочки вымыли, выскребли полы. Повесили на окно занавески. Поставили топчан и две табуретки. Бачок для кипяченой воды нам подарил госпиталь. В каждом доме есть всякие милые мелочи – горшок с цветами, кружевная салфетка, скамейка для ног, безделушка, – у нас этого не было, мы ничего такого не нажили за тот год, что были в Заозерске. Но все это – и горшок с розовой бегонией, и салфетки, и каменные уральские зайцы, – все это появилось: едва о нашей затее узнали в школе, как тотчас же нашлись охотники помочь нам, отклик на все доброе, на все, что могло помочь людям, потерпевшим от войны, был не то что быстрый – мгновенный. И дежурство с нами поделили остальные школьники – нам одним бы с этим не сладить.
Помню день, когда открылась наша комната. Утром Велехов вдруг попросил:
– Галина Константиновна, я пойду с вами на станцию.
– Что, тебе тоже до всего дело стало?
– Хочу поглядеть.
Когда мы пришли, Настя с красной повязкой на рукаве уже стояла у окна и смотрела в темноту, ожидая первых путников. Женя с Наташей пошли по вагонам. И вот дверь отворилась, и на пороге, зажмурясь от яркого света, нерешительно остановилась молодая женщина с ребенком на руках. Настя взяла у нее ребенка, мать устало опустилась на табуретку.
– Вот, – сказала она, вынимая из кармана бутылку с молоком, – разогреть… Если можно…
На печурке грелась вода. Я осторожно опустила бутылку кастрюлю, и женщина ответила благодарным взглядом. Она, видимо, давно уже не высыпалась – глаза были красные и смотрели, словно не видя.
– Знаете что, – сказала я, – пойдите в вагон и прилягте, поспите. Поезд еще долго будет стоять, а мы поглядим за маленьким.
Женщина покорилась как-то бездумно, – видно, недосып был долгим, мучительным и желание забыться сном хоть на минуту – неодолимое.
Едва она вышла, младенец завопил. Мы развернули его, повесили сушить пеленки. Потом напоили парня молоком, он не орал, только пока ел, а потом закричал с новой силой.
Тем временем в комнату пришли еще две женщины с ребятами, и одна, постарше, сказала:
– Слышу знакомый голосок. Малый с нами в одном вагоне – откуда силы берутся, кричит без отдыху, без сроку – ну что ты будешь делать! Мать извел, всех сна лишил!
Парень орал долго, упорно, голосисто. Иногда он вдруг замолкал, а через короткий срок принимался за свое с новыми силами. Настя трясла над ним крышкой от кастрюли, брала его на руки – ничего не помогало.
– Прямо изверг! – говорила женщина помоложе, в старом залатанном платке. Она наскоро сварила на огне мучную кашу и теперь кормила свою девочку.
Я взяла «изверга» и перевернула его на живот. Он потыкался носом в одеяло, потом поднял голову, озабоченно наморщив лоб. Орать в таком положении было затруднительно – он попытался, но тотчас уронил голову на подушку и умолк.
Все засмеялись – и обе женщины, и девочка, набожно смотревшая на каждую ложку каши, которую подносила ей мать. Тут дверь снова отворилась, и вошел Еникеев с тетрадкой в руках.
– Гражданки, – сказал он, не глядя в нашу сторону, – вот книга отзывов, прошу писать отзывы. Не на каждой станции встречаете такую заботу о человеке.
И вдруг я услышала громкий, отрывистый смех Велехова (я совсем о нем забыла):
– Вот это молодец! Не растерялся!
* * *
Перед тем как пойти в школу Сене Винтовкину, Настя сшила ему из новой мешковины портфель и в портфель положила две тетрадки: в клеточку и в три косых. Пенал сделали в нашей мастерской. Все это по военному времени было огромным богатством. Но Сеня посмотрел и сказал:
– Больно мне надо!
– Свинья же ты, однако, милый друг! – сказал Женя.
Настя на Сеню не обиделась. Она по-прежнему заботилась о нем. Починкой и штопкой мы занимались сообща – всякая разорванная одежка передавалась сводному отряду, который чинил, штопал, латал. Но Сенину одежду Настя всегда чинила сама. Она терпеливо сносила его грубость. Только иногда говорила мне:
– Сама не знаю, какой подход к нему найти.
…В школе неприятности начались с первого же дня. Сеню посадили на одну парту с глазастой, курносой девочкой, тихой и безобидной. Сеня заявил:
– Чем мне с ней сидеть, лучше утопиться!
Он изводил свою соседку, дергал ее за косу, облил ей чернилами тетрадь. На уроках не слушал, на переменах дрался, и учительница Клавдия Васильевна не имела ни малейшего желания искать какие-то там подходы, а просто велела мне:
– Приведите-ка вашего воспитанника в чувство. Да поскорее, пожалуйста!
Настя не бранила Сеню, терпеливо учила с ним стихи и следила за тем, как он выводит палочки. Ребята в один голос твердили, что Настино воспитание неправильное, что она Сеню еще больше распустит. А больше куда же? И так сладу нет.
Наташа упрямо и уже не в первый раз говорила, что Сеню надо у Насти отнять. Но что-то мешало мне согласиться с ребятами. Уж не знаю почему, я твердо верила, что Настя поступает так не от слабости характера. Что есть в ее поступках не одна доброта, но и разум.
И однажды случилось так.
На Незаметной улице, через дом от нас, жили старики Девятаевы. Жили они в крошечном голубоглазом домике – ставни выкрасил в незабудковый цвет младший сын перед уходом на фронт. А всего сыновей было четверо – и все на фронте. Старики были на нашем попечении. Мы пилили им дрова, пололи огород (совсем маленький, около самого дома). Если кто-нибудь из стариков болел, наши ребята отоваривали для них карточки, покупали хлеб. Старики Девятаевы очень любили нас и всегда так благодарили за каждую пустяковую услугу, будто мы в весть что для них сделали.