Помолчав, Егор прибавил:
– Не сердитесь, Галина Константиновна… – В голосе его послышались слезы, и он умолк.
– Я не сержусь, я рада, что ты жив, что не замерз у дороги. Но как ты мог такое затеять?!
– Мы с Егором уговорились сказать сыну все и открыть ему глаза на его жену, как она с Симоновной обращается. Но не знала, что он сам побежит, – сказала Лена.
– У вас у обоих ума палата, – устало ответила я. – Ну, с Лены спрос невелик, но Егор, Егор, ведь тебе скоро четырнадцать! Раз Симоновна решила оберечь сына, вы не должны были вмешиваться.
– Ну, а если бы эта ведьма била Симоновну, тогда должны были бы сказать?
– Ну, тогда…
– А это, что она сделала, хуже битья!
– Ох, не до спора мне. Я ухожу и очень прошу больше никуда не убегать.
– Я не убегу, – сказал Антон. – Я вырасту большой, возьму ружье и убью того внука и останусь у бабушки один внук.
На другой день к вечеру Симоновна вернулась домой. Она вошла, тихо сняла с себя ветхое пальтишко и села на сундук, привычно положив руки на колени. Тосик уже спал, Егор смотрел на нее пристально, не мигая. Лена отвернулась к стене и натянула одеяло на голову.
* * *
– Галина Константиновна, вы опять скажете – нельзя касаться. А как же не касаться, если ваша Муся влюбилась в капитана из пятой палаты?
Наверно, выражение моего лица пугает Тоню, потому что она умолкает, отводит глаза и ворчит:
– Ну, как хотите…
Как я хочу? Я хочу не думать об этом, не слышать об этом, но поневоле думаю и слышу.
– Загуляла, загуляла… – рассуждает Валентина Степановна. – Вот сегодня пришло письмо от Андрея от вашего, а она и не распечатала – в госпиталь, видишь, спешила. А сегодня и не ее дежурство совсем…
– Что пишет Андрей? – спросила я вечером, с досадой замечая, что голос мой звучит сухо и неприязненно.
– Ах, боже мой, – весело воскликнула Муся, – верно, письмо же! – Сбегала в комнату Валентины Степановны и тотчас вернулась, на ходу проглядывая исписанные мелким почерком листки. – Ну, как всегда… милая там… дорогая… помню тебя постоянно… Думаю о тебе бесконечно… Ах, господи… Ну, где же дело? Вот, поверите, Галина Константиновна, – сказала она, поднимая смеющееся лицо, – ни слова, как он там живет, какие-нибудь случаи боевые – ну ничего! Совершенно пустые письма!
– Так про любовь же! – воскликнула Лена. – Как же пустые!
Муся смеется:
– Это очень хорошо – любовь, но надо же и о деле писать! Разве можно все про одно, все про одно…
…Лена и Егор привязались к Мусе и гордились ею. Им нравилось, что она такая красивая и веселая. Лена любила рассказывать, как она шла с Мусей по улице и на Мусю все оглядывались, а на базаре один дядька, торговавший картошкой, сказал:
– Ладно уж, уступлю, бери по своей цене. С такой красавицей торговаться грех.
Когда Муся приходит в клуб на танцы, все только на нее и глядят. В госпитале все от нее без ума.
– А она любит только Андрея! – торжествующе заключает Лена. – Одного Андрея, и больше никого на свете! Андрей небось поглядит на Мусину карточку – и ему все нипочем: ни пули, ни снаряды, да, мама?
Лене очень нравится представлять себе все это. Она читала в газетах, слышала по радио о верности, о стойкости и повторяет эти рассказы чуть ли не слово в слово. Муся, казалось ей точь-в-точь такая, как героини этих очерков, И Андрей подходит: вот таким и должен быть он, тот самый, что на фронте, – воюет, любит, и ничто ему не страшно, ничто его не берет. И вдруг… Муся не радуется письмам, не отвечает на них. Для Егора и Лены это – крах. Прежде в их жизни все было ясно: белое – это белое, а черное – черное. Любить можно только один раз в жизни, и если у тебя любимый человек на фронте – других людей не должно быть для тебя. А тут… Муся целыми днями пропадает в госпитале, даже не в свое дежурство.
Что мне до всего этого? – думаю я. Это меня не касается… А если бы Андрей был твой сын – касалось бы? Я пытаюсь представить себе, какая жена будет у Тосика. Нет, смешно, и ничего не выходит. И все равно я ничего не стала бы делать – да и что тут сделаешь? Разве я могу сказать: помни Андрея… тоскуй о нем… люби его…
– Вот в книгах пишут, и вы говорите – любовь… Любовь… А какая она такая, эта любовь, если Муся ваша… Сказали бы вы ей…
Как и Тоня, Лиза спотыкается о мой взгляд и, недолго помолчав, говорит:
– Да, да… Я знаю, обидеть легко, а потом исправь попробуй…
И я не могу разобрать, говорит она серьезно или с насмешкой.
Трудно, трудно быть свекровью. Вот пришло мне письмо от Андрея – он спрашивает, здорова ли Муся? Почему не пишет?
Письмо короткое, тревожное – видно, оно трудно писалось, и есть в нем какой-то невысказанный вопрос.
Я отвечаю бодро: Муся здорова, много работает, на днях напишет. А Мусе говорю сердито (так, наверно, сказала бы настоящая свекровь):
– Садись и пиши Андрею. Нет, не завтра, а сейчас.
Так же весело и просто, как делает все, она садится к столу и, не задумываясь, крупным разгонистым почерком не пишет – катает письмо.
…Я знаю капитана из пятой палаты. Фамилия его Малинин. Ему лет тридцать. Я хотела бы, чтоб у него было неприятное лицо. Отталкивающее, противное. Чтоб он был фанфарон и нахал. Тогда бы я могла относиться к нему плохо. Но он не такой. Я не знаю, красивый ли он, но лицо у него хорошее.
Однажды я слышала, как его сосед по палате, капитан Лебедев, кричал на санитарку:
– Безрукие, толком ничего не умеют сделать! Заелись тут, в тылу!
Малинин приподнялся на койке.
– Постыдитесь! – сказал он гневно. – Кому вы это говорите?
– Па-апрашу без замечаний! – бешено сказал Лебедев. – Это не ваше дело!
– Это мое дело! – ответил Малинин. – Вы не смеете так разговаривать с людьми.
На меня, когда я бывала в госпитале, Малинин смотрел как будто настороженно, вопросительно. Иногда мне казалось – хочет заговорить. Но он молчал. Он выздоравливал, и его часто можно было видеть в коридоре у окна, откуда открывались горы. Как-то наши ребята устроили концерт в палате для выздоравливающих. Раненые, уже хорошо знавшие всех наших артистов, стали просить, чтобы Таня почитала стихи. Она вышла на середину палаты и, не боясь, не стесняясь, радостно и с охотой начала выкликать свое:
Одеяло убежало!
Улетела простыня…
Я стояла в дверях. Рядом, не заходя в палату, опираясь на палку, слушал капитан Малинин.
– Ах ты зверюшка смешная! – сказал он.
Я взглянула на него – он смотрел на Таню, улыбаясь.
– У вас есть свои? – спросила я вдруг.
– Нет, я не женат, – ответил он, не повернув головы, – но я очень люблю детей.
* * *
– Какое странное письмо я получила от Андрея, – сказала мне за ужином Муся. – Посмотрите, Галина Константиновна: «Муся, голубчик мой, с чего это ты вздумала писать мне на машинке? И почему ты пишешь, что учишься печатать, Ведь ты отлично стучала? И вообще какое-то странное письмо получилось, я не совсем понял его». Галина Константиновна, не посылала я ему письма на машинке – ничего не понимаю! Интересно, кто это упражняется?
Я подумала, что, кажется, могу пролить свет на это таинственное происшествие. Больше всего мне хотелось попросту отшлепать шалую девчонку.
– Ты ничего не хочешь сказать мне, Тоня? – спросила я на другое утро.
– Нет, а что?
Ее маленькие, карие, умные, как у медвежонка, глаза смотрели независимо.
– Где ты раздобыла пишущую машинку?
– А, это! В канцелярии, в госпитале. Я попросила, меня там знают, мне разрешили. Ничего получилось.
– Тоня, да ты понимаешь?..
– Нет, не понимаю! – вдруг закричала она. – Не понимаю и понимать не хочу! Он там свою кровь проливает, погибнуть может, а она ему не пишет, разве я не знаю? А он с горя под пулю может стать! Как это вы говорите – нельзя мешаться! Надо мешаться! Надо! Вы думаете, если вы влюбитесь, я буду молчать? Да я…
Она поглядела на меня и вдруг осеклась.
– Ладно, – сказала я тихо. – Что же ты написала?
– Я? Я написала: дорогой Андрей, не обижайся, что пишу тебе на машинке, захотелось научиться, да и не мешает еще одну специальность завести, теперь все многостаночники. У нас все хорошо, я здорова и люблю тебя по-прежнему и даже еще больше. Бей фашистов, а мы в тылу тоже не подкачаем. Целую тебя миллион раз. Жду ответа, как соловей лета… Почему вы смеетесь, Галина Константиновна? – спросила она испуганно. – Не так надо было?
…Итак, все – кто молчаливо, а кто и вслух – требовали, чтобы я поговорила с Мусей. Я бы и поговорила, да не понимала я, что ей сказать. Если она разлюбила Андрея, так ведь не полюбит снова оттого, что я с ней поговорю? А если любит, то мои слова только оскорбят и рассердят ее. Ну что ж, пускай сердится. Дома мы никогда не оставались один на один. Поэтому утром, когда мне надо было на Незаметную, а ей в госпиталь, я дождалась ее, и мы вышли вместе.
– Муся, – сказала я, – я хочу тебя спросить – не как свекровь, не как мать, а как твоя подруга – почему ты не пишешь Андрею?