Моя кровь! Кровь человека. Кровь всех живых существ на земле. Несравненное творение природы — великий жизненоситель… Пока ты есть в нас, пока ты движешься, потоком в аорте и капельками в малых капиллярах, — мы живы. Остановилась, иссякла, и нас нет…
Тогда, в ту ночь, я, гордившийся раньше своим крепким носом, который не разбивали даже в самых жестоких драках, впервые понял эту простую истину. Потом, через много лет, жизнь мне снова напомнит о ней.
Второй раз — тоже в июне, в мой уже двадцать седьмой Троицын день, на буровой 711, в Башкирии…
Все у нас как-то лихо заладилось с утра. Пробурили одним рывком пять метров, «взяли деньги», потом быстро, без задержек, подняли из скважины инструмент — почти сотню «свечей», спаренных десятиметровых бурильных труб. Сменили сносившееся, с истертыми шарошками долото, поставили новое и начали спуск. Иван Трубников, наш бурильщик, только покрикивал от радости: полторы минуты — «свеча», полторы минуты — «свеча»! Если так пойдет, мы еще пяток метров рванем, всем другим вахтам свечу вставим. За тонкими щелястыми досками, которыми была снизу обшита буровая, выл степной ветер, хлестал из скважины нам под ноги глинистый раствор, а мы с Николой Лядовым, два помбура, метались у ротора, подавали с «подсвечника» и навинчивали трубы. И буровая колонна почти без остановок неслась вниз, и не было обычной усталости от борьбы с железом — была легкость и счастье удачной работы!.. Но когда оставалось спустить всего с десяток «свечей», верховой ветер качнул систему. Иван Трубников не успел вовремя смайнать лебедку, я поскользнулся, «свеча», вихнувшись, вырвалась из мокрых рукавиц и врезалась в меня, припечатывая к замерзшей сзади слоновьей чугунной башке вертлюга. «Все, кранты», — успел подумать я… Но тот же глинистый раствор, на котором я поскользнулся, меня и спас — унес вниз мои ноги, и труба только шаркнула резьбой мне по лбу, а вертлюг, разодрав затылок, не успел сплющить голову — из-под смятой фуражки хлестнула, мешаясь с желтым раствором, красная кровь — моя кровь.
Я не помню, как они, мои ребята, вахта моя, бегом, меняясь друг с другом, несли меня три километра в поселок, как там накладывали швы… Когда-нибудь я напишу (если раньше не придет мое последнее кровавое искупленье), я напишу о том, как проснулся ночью, разбуженный безудержным из открытого окна щелканьем соловьев и прорывающимися сквозь него звуками недалекого баяна, как поднялся, бережно придерживая перебинтованную толсто голову пальцами, которые сразу стали красными, кровь еще сочилась, пропитывая слои бинтов и ваты, как пошел на зов соловьев, а больше баяна, как увидел моих, ребят, всю вахту, сидящую на скамейке в больничном саду, как Иван Трубников задержал руки на клавишах, как ребята сдвинулись, пуская меня рядом, и как рванули шепотом свою любимую, бригадную:
Потому что день рожденья
Только ра-аз в го-оду!..
Когда-нибудь, может, я напишу и про третье мое искупленье кровью. Пока самое страшное, страшное своей внешней беспричинностью. Оно пришло еще через десять лет, когда ударила меня, закрутила в неистовом вихре любовь. Ясно, не первая, и, возможно, не главная. Но любовь, не знающая пресыщения и сна, страсть, не ведающая усталости и открывшая такие таящиеся во мне силы, которые были не известны доселе даже мне самому. О, как я был здоров, как легок и счастлив. И когда через две недели мы решили на время расстаться: мне надо было сделать срочную работу — и я, придя в заброшенную свою комнатенку, вложил в пишущую машинку чистый лист и пошел в ванную умыться перед началом, — на белый кафель ванны капнула из моего носа маленькая красная капля. Потом другая… Я намочил полотенце, положил его на лицо, лег на кровать. И — сладко задремал. Очнулся от нехватки воздуха — кровь булькала в моем горле, стекала с полотенца, лужей стояла на полу. Я поднялся, но успел дойти только до двери — упал. Я лежал и с безразличным спокойствием наблюдал, как кровь течет по груди, по рукам, расползается по половицам, вытекает под дверь. Я смотрел, как вытекает из меня моя жизнь…
Потом дверь открылась сама. Но спасла меня не моя любовь, учуявшая беду и кинувшаяся на выручку, нет, — меня спасла соседка, простая продавщица из мясного отдела, пришедшая взять с меня старый долг. Спасибо вам, люди, живущие рядом с нами!..
И тогда, лежа с двумя капельницами, — вливание делали сразу в обе руки, — я и подумал, что за все лучшее в жизни человек расплачивается главным ее носителем — кровью! И за счастье свободы, и за счастье труда, и за счастье любви!
Но вначале и прежде всего — за счастье свободы!..
…— Ну, этот заткнулся, — сказал Быков. — Долго будет помнить нашу дружбу.
Я вылил из пилотки натекшую кровь, хотел сказать, что нет, не заткнулся, что все запомню, но из губ вылетели, лопаясь, только кровавые пузыри, а движение мое остановил один из подручных, прихватив сзади за шиворот.
Быков двинулся на Борьку Петухова.
Борька закрыл лицо руками, но Быков ударил снизу, в солнечное сплетение любимым своим апперкотом, который он мне, хвастаясь, не раз показывал. Борька согнулся, потеряв дыхание: опустил руки. И тогда Быков сокрушил его крюком в челюсть, и Борька упал, царапая ногтями землю, все еще не в силах продохнуть…
— Давай кончай, — просипел один из дружков, самый большой, тот что стоял за Петуховым. — Светает.
— Один момент, — сказал Быков, снова поднимая свой кулак — уже на Серегу.
Но странно: самый из нас слабый на вид Серега Часкидов, к тому же защищавшийся только одной рукой, другую он зачем-то прижимал к животу, видно, оберегая печень, желтухой маленький болел, наш Серый держался дольше всех. А может, дело было не в его стойкости — просто Быков не хотел заваливать его сразу, а бил расчетливо, скользом, что было особенно больно и оставляло синяки, — мстил ему за те две позорные пощечины… Серега качался, но не падал, стоял…
— Кончай в натуре… Горим мы! — не выдержал еще один из прихлебателей. — Вдруг кто увидит.
И Быков замахнулся для решающего удара. И тут в полумраке уже наступившего рассвета— долго же он нас уродовал, гад! — из-за угла вылетела какая-то долгая нелепая фигура и повисла на быковской занесенной руке. Быков качнулся от неожиданности, а мы — и я, и поднявшийся на коленки Борька, и Cepeга с его начинающим уже синеть и опухать ликом, — разинули рты: на руке Быкова висел Ленька Шакалов! Мой сердечный, до конца преданный друг… Значит, ему тоже не спалось, и он бродил за нами следом, томимый теплой ночью и радостью конца учебы, шастал по улицам, не решаясь подойти к нам, боясь помешать, показаться лишним… Милый, смешной, верный Шакал!
Растерявшийся сперва Быков, узнав его, зло хохотнул, но в злобе его уже чувствовалась истеричность, и, развернувшись, свободной левой врезал Леньке в его слабый тощий живот. Тот дрыгнул длинными ногами, без звука ткнулся носом в пыль. За все вот это… Быков наклонился, чтоб поднять и бить Леньку дальше, но Серега Часкидов, один глаз которого совсем заплыл, остановил Быкова криком:
— Не тронь его, мерзавец!
А «большой», выставив вперед кировские часы-бочата на волосатом запястье, взмолился:
— Закругляйся, Леха… Ну и колотушка у тебя. Как иконы, салаг разрисовал.
— Погоди, парень, — я наконец сплюнул, вытолкнул из горла комок, мешавший мне говорить. — Оставь его нам. Закругляться рано.
— Еще захотел, старый друг? — усмехнулся Леха, уже снимая перчатки и отступая от нас, чтобы присоединиться к дружкам. — Мало тебе?
— Мало! — закричал я и со всего маху, со всей силой своей влепил ему в толстую щеку, в его четкий тяжелый профиль, влепил кровавую свою пилотку. Вот где она пригодилась, сердечная! Боевая солдатская пилоточка из зеленого выцветшего ХБ…
Быков рванулся ко мне с нутряным каким-то стоном. Но, увидев уже окончательно вставшего на ноги Борьку и сжавшего кулаки Часкидова, и меня, тоже готового к отпору, а главное, услышав топот своего убегавшего боевого охранения, словно споткнулся, отодрал от щеки пилотку, оставившую на его барской коже кровавый, теперь никогда не смываемый след, повернулся и кинулся наутек.
— Куда же ты, сука? — заблажил Борька Петух. — Ты же клялся нас по одному не лупить? Продал свое слово! Стой!
Но Быков бежал, не оглядываясь, ворочался в беге только его толстый зад.
Тогда врезал в его спину Серега, один глаз которого уже совсем заплыл:
— Ты кого испугался, чудо-боксер? Колотушка великая!.. Трех пацанов? Ты же моща, а нас всего трое. Всего трое — куда ты, фашист?
Эти слова будто ухватили за спину и остановили Быкова: а верно, кого он испугался? Троих изуродованных мальчишек, которых начисто вырубят три его хороших удара?.. Он разъяренно скривил окровавленную щеку и шагнул к нам. Я невольно поглядел кругом, ища глазами хоть какой-нибудь камень, хоть какое-нибудь оружие, но площадка под уже угасшим фонарем была пуста.