Ребе перестал улыбаться. Он сердито посмотрел на Ирмэ и сказал:
— Врешь ведь, скотина! — сказал он. — Смотри у меня!
— Чтоб меня громом убило, если не со скрипом! Чтоб мне руки-ноги оторвало, если не со скрипом! Чтоб мне подавиться, если не со скрипом! — зачастил Ирмэ. Левой рукой он тер ухо: ухо ныло и горело, как огонь.
Ребе погрозил ему кулаком.
— Врешь если, — сказал он, — шкуру спущу!
— Чтоб мне ослепнуть, коли вру! Чтоб мне оглохнуть, роли вру! Чтоб у меня все зубы…
И запнулся. О зубах при ребе уж лучше не надо.
— Ладно, — буркнул ребе. — Поди, принеси.
— Сейчас, ребе. Минута, — сказал Ирмэ. — Одна нога здесь, другая — там. Гоп!
Он перемахнул через забор и оказался на улице.
— Ты — живей! — крикнул ребе.
— Враз, — сказал Ирмэ. — Лечу!
Но пролетел он немного. Точнее — перешел улицу и уселся у чьих-то дверей. Ноги под себя, по-турецки.
«У, Щука! — злобно думал он, растирая ухо. — Дернет раз — день горит. Не пальцы — клещи. Щука дохлая!»
Подошел Зелик.
— Ты чего это не идешь? — спросил он.
— Куда? — лениво сказал Ирмэ.
— За сапогами.
— За какими такими сапогами?
— Щуке, ну!
— Пасутся они еще, — сказал Ирмэ.
Зелик не понял. Он был глупый парень.
— Еще та коровка-то не издохла, — пояснил Ирмэ.
— Какая?
— А такая, пегая, — сказал Ирмэ. — Знаешь?
Зелик заржал. Ржал он громко и глупо, как жеребец. Он ржал, бил себя от восторга по толстым ногам и подмигивал.
— О-го! — кричал он. — Ловко ты Щуку-то обштопал!
Ирмэ и сам знал, что ловко. Зелик его не удивил и не обрадовал.
— Глупый ты парень, Зелик, — сказал он. — Дубина!
Зелик обиделся.
— А не лайся, — сказал он.
— А что?
— А в морду дам.
— Ну?
— Думаешь — боюсь я тебя? — сказал Зелик, подступая поближе.
— Думаю — боишься.
— Как дам — так увидишь.
— Ну, дай.
— Неохота только руки марать, — проворчал Зелик.
— А ты ногой, — сказал Ирмэ.
Зелик не ответил. Он стоял рядом, совсем близко, толсторожий, красный, и сопел носом.
— Где тебе! — Ирмэ плюнул.
— Погоди, — мрачно проговорил Зелик. — Как двину — искры из глаз посыплются!
— Ну-ка, двинь!
Зелик молчал.
— Двинь — ну!
Зелик не стерпел — тьфу, ты! — толкнул Ирмэ коленом. Не сильно толкнул, так, для виду. И вдруг подпрыгнул как-то, отлетел шагов на пять и, не удержавшись на ногах, стукнулся спиной о дверь.
— Будет? — сказал Ирмэ. Он остался сидеть на том же место, так же, как сидел: ноги под себя, по-турецки. — Будет? Или еще?
Дверь дома открылась, и на улицу вышел невысокого роста человек в серых домотканных штанах, в опорках на босу ногу. Ирмэ его знал и любил: Лейбе Гухман, столяр. Это был совсем еще молодой человек, лет двадцати пяти-шести, веселый и румяный. Вместо волос на подбородке и на щеках у него рос светлый реденький пух, но усы были густые, почти черные. Он, должно быть, их часто брил.
Лейбе увидел Ирмэ и улыбнулся.
— Все воюешь? — сказал он звонким голосом.
— Какая там война! — сказал Ирмэ. — Его пальцем ткни — и дух вон. Боец!
Зелик ворча пошел через улицу в хедер.
— А у меня до тебя, рыжий, дело, — сказал Лейбе.
Ирмэ насторожился.
— Угу, — промычал он, наклонив голову.
— Понимаешь ты… Постой, — вдруг спросил Лейбе, — ты с Алтером-то сегодня говорил?
— Не. А что?
— А поговори. Понял?
— По-ня-л, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, кланяясь, чуть не в пояс, — понял, понял.
Лейбе усмехнулся.
— Бес в тебе, Ирмэ, — сказал он. — Плохо ты кончишь.
— Пло-хо, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, — плохо, плохо.
— Ну тебя!
Лейбе махнул рукой и пошел в мастерскую. Ирмэ остался один. Он почесал голову, осмотрел царапину на ноге, — царапина была пустяковая, чушь, не стоило труда и осматривать-то, — по Ирмэ решительно нечего было делать. Зевнул.
«Пойти к Хаче, что ли?» подумал он.
И вдруг увидал Файтл, местечковую дурочку. Увидев Файтл, Ирмэ обрадовался.
— Ну, рыжий, — сказал он себе. — Живем!
Местечковая дурочка Файтл — женщина лет сорока, с опухшим дряблым лицом, с крошечным носом-пуговкой, с большой лысой головой на тонкой шее — медленно плелась вверх по улице. Сквозь прорехи драной ее кофты проглядывало грязное, годами не мытое тело. На ногах, несмотря на жару, — огромные валенки. Она шла и гнусавила: «Цып-цып-цып».
«Петуха ищет, — подумал Ирмэ. — Ладно. Дадим ей, рыжий, петуха, коли ей надо петуха».
Он приподнялся почему-то на цыпочки и, придерживая рукой горло, закукарекал: «Ку-ку! ре-ку!»
— Ой! — крикнула Фэйтл. — Вот он где, петушок-то! Она замотала головой, но петуха не увидала.
— Ирмэ, — сказала она, — не видишь, где он тут, петушок-то?
— Во!
Ирмэ показал на разбитый горшок посредине улицы.
— Во! — сказал он.
Файтл приостановилась, посмотрела.
— Нет. — сказала она. — Это, мне сдается, горшок.
— «Горшок», — проворчал Ирмэ сердито. — Сказано тебе — петушок — и точка.
— Нет, — сказала Файтл. — Что ты?
— Ладно. Самого спросим. Послушаешь, что он сам-то тебе скажет. Спросить?
— Спроси, — сказала Файтл.
Ирмэ наклонился и сказал:
— Послушай-ка, земляк, — сказал он, — ты кто будешь? Петушок — или кто? — И тонким, детским каким-то голосом сам себе ответил:
— Петушок.
Файтл в ужасе отшатнулась.
— Ой! — крикнула она. — Говорит!
— Ну? — Ирмэ гордо выпрямился. — Ну? Что скажешь?
Но Файтл уже не было. Путаясь валенками в длинных своих цветных лохмотьях, она без оглядки бежала прочь.
Ирмэ обхватил руками живот и захохотал. И хохотал долго. Час.
Ну и дура! Бож-же мой!
Наконец Ирмэ выбился на сил. Он уже не хохотал — тихонько кудахтал. Пот с него катился градом. Он провел рукой по лбу, и рука стала мокрой, будто ее окунули в воду. «И жара! — подумал Ирмэ. — Свариться можно!»
— Вот что, рыжий, — сказал он. — Не сходить ли нам покупаться? Все одно ведь — торопиться некуда. Время есть.
День выдался на редкость жаркий. Зной стоял над Рядами низко, как потолок. Само солнце казалось, поблекло от жары. Мухи, и те изнывали: сядет муха кому на нос и сидит недвижно, не ужалит, не зажужжит, — мочи нет. И ни ветерка, ни тучки. Не день — пекло.
В полдень, когда солнце стало прямо над головой, местечко затихло. Базар опустел. «Ятки» заглохли. Улица Сапожников, — всегда шумная, говорливая, — и та угомонилась. Тишина. Только кузнецы, — народ загорелый, крепкий, не мужики — быки, — только кузнецы стучали по наковальням, вздували в горнах огонь, гоготали и грохотали, как ни в чем не бывало. Правда, от времени до времени они скидывали фартуки, портки и лезли в воду. Да ведь они так-то всегда — что в зной, что в стужу. Это у них называлось «белить шкуру».
Во всем городке было одно только живое место — на Мерее. Когда Ирмэ подошел к реке, на левом, луговом берегу — на правом, местечковом, стояли кузни — народу было столько, что он прямо приуныл. «Наперло их, — додумал он, — заплюют, окаянные, всю воду».
Солнце отражалось в реке, и река сверкала до ряби в глазах. И куда ни глянь — от самых кузниц до самого моста — везде люди. Полно людей. У берега, на отмели, осторожно плескались старички и совсем малые ребята. Подальше, цепляясь за бревна, за плота, бултыхались мальчишки, а по середине резали воду усатые знаменитые пловцы. Они плавали то саженками, то столбиком, то на спине, то на боку. Они фыркали и кричали от восторга. «У-ух!» кричали они, и крики их в знойной тишине летнего полудня разносились далеко по полям, по долинам, и мужики в ближних деревнях по этим крикам узнавали своих рядских знакомых. «Это Залман плавает, — говорил какой-нибудь Микола соседу, — важный пловец, едят его мухи».
У моста, на берегу собралась большая толпа. В толпе чего-то кричали, спорили. «Что-то не то, — подумал Ирмэ. — Не утонул ли кто?» Он протиснулся в самую гущу и тут увидал лотошника Шолома, смешного человечка, сутулого и лысого. Сорочку-то он уже надел, а штаны держал в руках, не надевая, — должно быть, забыл о них. Криво, растерянно улыбаясь, Шолом повторял одно и то же:
— Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль, и не заметил. Начинаю, понимаете ль, одеваться, гляжу — нет кольца. Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль…
Там, где Шолом потерял кольцо, пловцов скопилось много. Они старались друг перед другом, прямо — чудеса показывали, прямо — уму непостижимо: один уходил под воду у лугового берега и выплывал у самых кузниц, другой нырял как-то по-особому, боком, третий — мальчишка лет десяти — кувыркался в воде так быстро, что не понять было, где ноги, где голова. С берега ему кричали, чтоб перестал, что он, подлец, только воду мутит, но тот и слышать не хотел. Толку-то, однако, было мало: кольцо не находилось.