— Кушайте, пожалуйста, Марина Николаевна!
Я посмотрела на него в упор и отказалась. Он чуть-чуть смутился и, отойдя в сторону, стал есть сам.
Возвращались мы поздно; сидели в полутёмном вагоне и заново перебирали дневные впечатления. И вдруг Серёжа горестно протянул:
— Ну что ты будешь делать — опять есть хочется!
Я достала из портфеля булку, нарезала тонкими ломтиками и раздала всем. Ребята стали отказываться.
— Ешьте сами, Марина Николаевна, мы не хотим, — уверял меня из дальнего угла тот самый Селиванов, который только что своим плачевным воплем пробудил наш аппетит.
— Нет, — возразила я, — у товарищей в походе всё должно быть общее. Что же, вы хотите, чтобы я ушла в другой конец вагона и наелась одна?
Это убедило их, каждый просто взял свою долю.
— Верно, — сказал Румянцев: — это уж самое противное — прятаться от товарищей и есть втихомолку.
Я взглянула на Трофимова; даже в этом скудном, мигающем свете видно было, что он покраснел до слёз. Я быстро отвела глаза, поняв, что урок, который, сами того не ведая, дали ему ребята, достиг цели.
Вскоре Трофимов ушёл от нас: отец его вместе с семьёй переехал на работу в Горький. Я долго мучилась, раздумывая над отзывом, который нужно было дать ему для поступления в новую школу. «Вася Трофимов способный мальчик, успевал по всем предметам хорошо, особый интерес проявлял к арифметике. Очень дисциплинирован». Написав это, я поняла, что ещё ничего не сказала о мальчике. А если вдуматься, что же я ещё могла сказать? Что он однажды на прогулке не поделился с товарищами пирогом и в одиночку съел плитку шоколада? В отзыве это выглядело бы нелепо. А написать, что он плохой товарищ, я не имела права, потому что, хотя Вася учился у меня больше года, я, в сущности, ничего о нём не знала и, если бы не случайное обстоятельство, так никогда бы и не поняла, насколько ошибочно и поверхностно моё представление о нём.
Трофимов уехал, увозя мой положительный отзыв который так всю жизнь и будет лежать у меня на совести. Мне только хочется думать, что другой учитель, более проницательный, разглядит в нём то, что осталось скрытым от меня, поддержит и взрастит то хорошее, что в нём есть.
Среди новичков в нашем классе был один приехавший из Ростова; звали его Дима Кирсанов.
Родителей Дима потерял в раннем детстве и с тех пор жил у дяди. Своих детей у дяди не было, и он и его жена относились к мальчику, как нередко относятся родители к единственному, да притом болезненному ребёнку: с тревожным вниманием и неотступной заботливостью. Стоило Диме на четверть часа задержаться после уроков, в школу прибегала Димина тётя Евгения Викторовна и с беспокойством справлялась, не случилось ли чего с мальчиком. Если у Димы утром болела голова, его не пускали в школу не только в этот день, но и на второй и на третий, хотя бы он успел уже забыть о головной боли. Дима заметно стеснялся этого, тем более что кое-кто из ребят — в частности неугомонный Левин — непрочь были кинуть в пространство ехидное словцо о телячьих нежностях и о том, что бывают, дескать, такие чудаки, про которых не поймёшь, то ли это мальчишки, то ли девчонки, то ли грудные младенцы: в школу их провожают, после уроков за ними приходят, и ещё неизвестно, не кормят ли их дома с ложечки.
Дима держался так, словно эти остроты к нему не относятся. Меня это удивило, я не совсем поняла, что это, большое самообладание или не совсем обычное в его возрасте равнодушие к «дразнилкам»? Но долго шутить по одному и тому же поводу надоедает, и спустя некоторое время ребята перестали поддразнивать Кирсанова.
Остальные новички с первых же дней со всеми познакомились, завели в классе друзей, ссорились с ними и снова мирились. Но Дима оставался один. Он превосходно учился по всем предметам, и хотя всё давалось ему легко, я не замечала в нём довольно частой в таких случаях небрежности: он был очень добросовестным учеником, уроки готовил тщательно, тетради у него всегда были опрятные, и я знала, что он из-за единственной кляксы способен переписать всё заново. Но, думая об этом спокойном, аккуратном новичке, я испытывала смутное ощущение неловкости. Ему было двенадцать лет, но когда я с ним разговаривала, я невольно забывала об этом: мне казалось, что собеседник мой по меньшей мере мой сверстник. Он был очень взрослым, этот мальчик. Взрослый человек смотрел на меня со страниц его сочинений. И говорил он как взрослый: очень литературно, свободно пользуясь сложными предложениями, причастными и деепричастными оборотами. Не по-ребячьи сдержанно, взвешивая каждое слово, отзывался он о прочитанных книгах, о товарищах по классу. И Дима был единственный, кто ни разу не принял участия в письмах на Север.
— Не думаю, что Анатолию Александровичу так уж интересно переписываться с нашим классом, — сказал он однажды.
— Да зачем же он тогда нам пишет, если ему неинтересно? — с искренним изумлением спросил Гай.
— Ему неудобно было не ответить, раз ему написали. Это было бы просто невежливо.
— Ты неправ, — вмешалась я. — Письма, написанные из вежливости, по обязанности, бывают совсем другими. Разве ты не чувствуешь, что Анатолий Александрович пишет нам тепло и сердечно?
— Я сказал то, что думаю, — спокойно ответил Дима.
— А почему ты так думаешь? — возмутился Левин. — Какие у тебя основания?
— Я думаю так, во-первых, потому, что Анатолий Александрович вас не знает. Какой интерес переписываться с незнакомыми? И, во-вторых, потому, что он взрослый, а вы — дети.
Он так и сказал: «вы — дети».
— А ты сам кто? — Борис готов был полезть в драку и, я думаю, полез бы, если бы не моё присутствие.
— Я не собираюсь спорить с тобой, — холодно ответил Кирсанов.
— И не спорь! Подумаешь, воображала! — с яростью крикнул Борис.
Эта кличка пристала к Диме накрепко. «Кирсанов много о себе думает», «Кирсанов уж очень о себе воображает» — это я слышала десятки раз. Ни Горюнова, ни Гая, ни Левина — никого из лучших учеников остальные ребята не обвиняли в гордости, в зазнайстве, а вот Кирсанова считали гордецом. И правда, был как будто оттенок высокомерия в его отношении к товарищам. Но что-то мешало мне думать, что он попросту «задаётся». У него были такие вдумчивые, невесёлые глаза, и он как-то неумело произносил холодные, даже резкие слова. В такие минуты мне казалось, что он вот-вот заплачет и что его резкость — только самозащита. Но почему он сторонится товарищей? Чего боится?
Однажды, уходя из школы, я за воротами нагнала Диму:
— Ты что сегодня так замешкался?
— Хотел дочитать книгу, чтобы обменять в библиотеке.
— Что же ты взял?
— Сказки Андерсена.
— Разве ты не читал их раньше? — удивилась я.
— Читал, конечно. Но мне захотелось перечитать «Снежную королеву». Я очень люблю эту сказку. И вообще сказки люблю. Из сказки иногда можно больше понять, чем из какой-нибудь серьёзной книжки.
На улице, когда разговор начинается без всяких приготовлений, когда невольно стараешься шагать в ногу и притом надо обходить застоявшиеся ещё со вчерашнего дня лужи и можно не смотреть друг другу в лицо, — вот так, на ходу, разговаривается проще, легче, откровеннее обычного. Мы с Димой шли не спеша, и я чувствовала, что могу теперь спросить его о том, о чём не удавалось спросить в сутолоке коротких перемен, среди шумной и торопливой классной жизни.
— Скажи, Дима: мне так показалось, или ты в самом деле ни с кем в классе не дружишь?
— Это правда, — сдержанно ответил он.
— Почему так?
— А с кем же мне дружить?
Я искренне удивилась:
— Разве мало у нас хороших ребят? Горюнов, например?
— Как же я могу дружить с Горюновым, если он уже дружит с Гаем?
— А разве дружить можно только с одним человеком?
— Конечно!
Он сказал это тоном глубокого убеждения, и ещё одна нотка прозвучала в его голосе: он считал самый мой вопрос довольно нелепым.
— Я несогласна с тобой, — сказала я помолчав. — У меня в детстве было много друзей.
— А сейчас? — спросил он быстро.
— И сейчас много. И Гай дружит не с одним Толей, а и с Савенковым и с Румянцевым.
— А вот в книгах всегда один друг. Помните, у Герды — Кай, у Пети — Гаврик.
— А у Тимура много друзей.
— Но больше всех он дружил с Женей, — со сдержанным упрямством настаивал Дима.
— Так что же?
— Но не стану же я дружить с Горюновым, если Гай ему ближе!
Мне странно было слышать это. «Чего больше в этом мальчугане — рассудочности или самолюбия?» спрашивала я себя. Вслух я сказала:
— Неужели и в Ростове, в школе, где ты учился прежде, у тебя тоже не было друзей?
— У меня был один друг, но я в нём разочаровался, — не сразу ответил мальчик.
Он сказал это так, что я не стала спрашивать, почему именно он разочаровался.