Коля замолчал, вспоминая, но его тут же затеребили:
— Чего застопорил? Трави дальше до жвака-галса.
— Значит, так. Адмиралтейство пронюхало, что дело с экзаменами в корпусе его величества не совсем чисто. Самые отъявленные лентяи сдавали весной экзамены превосходно. Дознались, откуда исходит предательство казенных интересов, и к типографской машине Адмиралтейства приставили жандармов. А литограф, человек многосемейный, страсть как нуждался в дополнительном заработке. Что делать? Жандармы — народец строгий. Положено дать сто оттисков, после чего — ни одного лишнего, и камень жандармы тут же раскалывают на куски. Наш бедный литограф заметался… Машина стучит, уже пошло за полсотни. Вот и все сто! А задаток-то от гардемаринов он уже получил. И уже проел его… На один только миг отвернулись жандармы, как литограф спустил с себя панталоны и сел на литографский камень, пардон, ягодицами.
— И что?
— И все вопросы отпечатались с камня на его двух половинках. Пошел он к гардемаринам, повиливая этими вопросами. Так, мол, и так, господа. Строгости невозможные. Но один оттиск удалось для вас сделать. Прежде, позвольте, сниму штаны… А надо знать гардемаринов — белая кость, дворяне, графы, князья! Возмутились они. «Чтобы я, гардемарин Кампо-де-Сципион, ведущий происхождение от царицы Савской, — чтобы я с этого кретина вопросы сдувал? Да никогда! Лучше уж завалюсь на экзаменах…» Никто не хотел снимать копию. Литограф стоял между господами без штанов и ждал, когда ему отвалят все пятьсот рублей. Наконец гардемарины решили бросить жребий: кому достанется из них списывать?
В рассказ вмешался Джек Баранов:
— А не травишь ли ты? У меня отец всю жизнь в типографии работал. Я знаю, что литографская краска несмываема. А как же он потом в баню ходил, если на нем можно вопрос прочитать: «Что вы знаете об отношении величины параллакса к данным удаления небесных светил?» Ведь он так и помер с этим вопросом!
Поскочин помолчал, а затем тихонько признался:
— Нет, это не травля… сущая правда. Мне это рассказывал мой дедушка. Ему по жребию и выпало тогда списывать.
Отсвет огня упал на глаза Поскочина, и Савка заметил, что глаза Коли блеснули затаенной печалью… Финикин сказал:
— Ага, сам проболтался! Выходит, ты из «бывших»?
Поскочин ответил ему — в ярости:
— Я тебе не бывший! Я самый настоящий, сегодняшний. А если я бывший, так ради чего, спрашивается, я на флот пошел?
Скрипнула кровать старшины, и Россомаха вскочил:
— По-хорошему вы не понимаете, что спать надо? А ну, брысь от печки! Баранов, срочно прими балласт и иди на погружение… Иначе завтра всех пошлю с лопатами снег убирать…
Перед сном Поскочин все же успел шепнуть Савке:
— А помнишь, меня Аграмов однажды из кубрика вызвал?
— Помню. Так и не сказал ты, о чем тогда говорили…
— Теперь скажу. Мой дядя, будучи мичманом, вместе с Аграмовым на броненосце «Ослябя» сражался в Цусиму… На руках мичмана Аграмова в третьей батарейной палубе и умер тогда мичман Поскочин! Двести лет подряд Поскочины умирали за Россию на морях и океанах. А потому в отношении меня это лишний разговор — люблю я море или не люблю. Я просто обязан быть на море.
В кубрике рулевых висела карта страны, и в обязанности дневальных входило передвижение булавок с красными флажками. За последние четыре месяца флажки далеко шагнули на запад — некоторые до семисот километров… Март закончился, начало апреля было отмечено снежным бураном.
— Первый апрель — никому не верь, — сказал Россомаха. — Во, как задувает… Вы только послушайте! Будто в трубе…
Коля Поскочин прочитал стихи на апрельскую тему:
Брови царь нахмуря.
Говорил: «Вчера
Повалила буря
Памятник Петра».
Тот перепугался:
«Я не знал — ужель?»
Царь расхохотался:
«Первый, брат, апрель!»
— Это кто? — спросили юнги.
— Пушкин. Кто же еще? — ответил Поскочин и снова уткнулся в пятидесятый параграф «Учебника рулевого» (разборка и сборка лага Уокера).
С улицы шагнул в кубрик Федя Артюхов. Он был без шинели, на воротнике его гюйса лежал пласт сырого тяжелого снега.
— Вот это метель! — сообщил он. — А говорят, Аграмов сегодня утром укатил в Кремль… У мотористов уже принимают экзамены.
Савка зажал себе уши ладонями, впился в учебник по маневренности корабля. Плакидов — зверь и обещал всех юнг съесть без масла, даже не посолив, если подведут его на экзаменах. Кубрик наполнялся бубнением, шепотами, долбежкой. Кто смотрел в потолок, а кто, наоборот, крепко зажмуривался. В середине дня, в самый разгар метели, вдруг приехала особая комиссия из высших чинов. Россомаха с Колесником даже побледнели. Высшие офицеры вошли в кубрик и выставили старшин за двери. Кравцов тоже допущен не был. Юнг построили классами — по «бортам».
— Мы прибыли для выявления жалоб и претензий. Каждый имеет право, никого не боясь, высказать недовольство по службе или по начальству. Но говорить вы должны только за себя. Коллективных жалоб принимать от вас не будем… Пожалуйста! Просим вас…
Юнги стойко молчали. Наверное, в этот момент кой-какие обидные мыслишки у них шевелились. Вот старшина послал гальюны драить вне очереди, хотя… Все это не то — мелочи!
В составе комиссии был и контр-адмирал Броневский.
— Что же молчите? — сказал он. — Неужели все у вас так уж гладенько? Наверное, имеются и недовольные чем-либо. Или незаслуженно обиженные. Говорите, мы вас слушаем.
Нет, таких не было.
— У меня есть жалоба! — выкрикнул Поскочин.
Члены комиссии, кажется, даже обрадовались, что не уйдут пустыми. Сияя золотом погон и нашивок, они двинулись на маленького юнгу, нагнулись к нему с заботой, готовые слушать…
— У меня претензия к командиру нашей роты, лейтенанту Кравцову. Я повесил над своей койкой «Данаю» Рембрандта, а он сказал, что такие темы не для кубриков. Насколько мне известно, — смело продолжал Коля, — на флоте не запрещено вешать над койкой картинку. Тем более, я вырезал «Данаю» из советского журнала, вышедшего в грозный военный год. И я не виноват, что мне нравится «Даная», а не пейзажи Левитана. Что делать?! Один любит арбуз, а другой свиной хрящик. Почему мне иметь «Данаю» нельзя, а лейтенанту Кравцову можно? Мы ведь с ним равноправные служащие флота, только он лейтенант, а я пока юнга!
Выпалил и замолк. Члены комиссии переглянулись.
— Ваша претензия будет нами рассмотрена…
Старшины уже измучились за дверью. Что-то там намолотят орлы-ребята? Как бы по шапке не попало… Наконец комиссия удалилась, унося одну-единственную претензию, в которой был замешан великий Рембрандт… Юнги с гамом разошлись.
— Тебе от лейтенанта нагорит, — сказали они Коле.
— А пускай… Надо же уважить и комиссию. Заслуженные люди тряслись в такой буран, чтобы узнать, довольны ли мы, а вы уставились на них словно бараны на новые ворота, и — ни гу-гу! Так хоть я оправдал их поездку… Пускай теперь выкручиваются!
К вечеру буран стих, взошла луна, на сугробы легли тени деревьев. Вокруг была такая тишь и красота, что просто дух захватывало. С удовольствием юнги строились на улице для поверки. Комиссия выявила лишь мелочи в недостатках службы, и лейтенант Кравцов, судя по его частым белозубым улыбкам, был доволен. И погодой, и собой, и своими юнгами!
В конце поверки Кравцов сообщил:
— Поздравляю! Завтра первый экзамен — сигнальное дело. А сейчас… Юнга Вэ Синяков, выйти из строя.
Из рядов боцманов шагнул Витька. Бац-бац бутсами. Застыл.
— Ваша претензия относительно невыдачи вам, как курящему, табачного довольствия будет особо рассмотрена в авторитетных верхах. А пока мне велено передать всем, что отныне никто из юнг, застигнутый курящим, преследоваться мною и старшинами не будет…