Смеялись долго, минут пять, пока над головой Ковальца дикая пуля не срезала ветку. Ветка хлопнула Ковальца по носу, и он немедленно чихнул, выдув из ноздрей огромный пузырь. Это вызвало новый приступ веселья, но дохохатывали уже на ходу.
Спустя часа полтора устроили первый привал. Закурили, достали фляги.
Я расстегнул мокрый ватник. Дышалось с трудом. Нет, то есть дышал я быстро и много, и глубоко, но воздух совсем не чувствовался, хотелось холода, голова кружилась, зубы как-то сами по себе прищелкивали, и унять их у меня не получалось.
– Застегнись, – посоветовал Саныч. – Простынешь.
– Не…
– Застегнись, говорю, – уже почти приказал он. – Я в первый раз чуть воспаление легких не подхватил. А лечить нечем.
Я запахнулся, надвинул шапку поглубже.
– И варежки надень, – велел Саныч. – Руки уже красные. Пальцы отморозишь – и все, отвоевался.
Надел варежки. Руки тут же зажгло, точно в кипяток их опустил, но почему-то приятно. Глебов отозвал Саныча в сторонку и стал ему что-то объяснять на ухо. Саныч кивал, поглядывал на меня.
Мне было жарко. И сердце продолжало прыгать, оно у меня так никогда не прыгало, не помню.
Я себя чувствовал почти пьяным, не шагать хотелось, а бежать. Наверное, я бы и побежал, если бы не остальные. Если бы не Саныч.
– Лучше сейчас не очень радоваться, – сказал он, вернувшись. – Я знаю. Хочется орать, да?
– Бежать еще…
– Во-во. – Саныч перекинул автомат на другое плечо. – Бежать, прыгать, знакомое дело. Надо перетерпеть. Посмеялись, и хватит. Если сейчас начать чересчур радоваться, потом плохо будет. Разваливаться начнешь, я-то знаю. Пойдем, давай.
– Куда?
– Приказ. Скажу по пути…
Меня повело. Попробовал поймать березу – не получилось, мимо – и рожей в снег, хлоп, и темно, и уши заложило.
Очнулся от холода на лбу. Открыл глаза – на переносице комок снега.
– Ты прямо как Ковалец, – усмехнулся Саныч. – Он после первого боя тоже в обморок хлопнулся, это нормально, от избытка чувств. Понравилось?
– Что?
– Немцев бить?
– Понравилось, – ответил я.
– Ну дак… С каждым разом все лучше. Сегодня, конечно, не очень много, но и задачи другие были. Я шестерых, кажется, уложил. Ты тоже парочку, я видел.
– Да…
Я сел, убрал снег с носа.
– Поздравляю. Идти вообще-то надо, разлеживаться нечего.
Я поднялся на ноги.
Наша группа уходила к северу. Щенников последним. Он тоже оглянулся, увидел меня и помахал рукой.
– А мы? – спросил я.
– У нас другое задание, – сообщил Саныч.
– Какое?
– Потом скажу. Давай, в сознание возвращайся – и вперед, в ближайшее время отдыхать не придется.
Вперед так вперед, но в сознание я не мог вернуться еще долго. Покачивало, в затылке дребезжало, и кислятина во рту никуда не делась.
Отмахали километров пять, затем Саныч принялся петлять и петлял почти два часа, пока не вышли к холму, похожему на застывшую волну. Он обрывался крутым гребнем, у подножья которого тянулась цепочка следов.
– Наши прошли, – указал Саныч. – Хорошо прошли, в ногу. Кажется, что человека три всего, Глебов молодец.
– А что нам тут делать-то? – не понимал я.
– Глебов велел остаться. – Саныч бухнулся на колени. – Здесь. Там то есть, на гребне. Будем наблюдать. Плащ-палатку дал.
– Зачем? – не понял я.
– Посмотреть надо. Что немцы делать станут. Если за нами двинут, то через Синюю Топь бежать придется, предупредить. Все продумано.
– Мы, вроде, осторожно…
– Осторожно – не осторожно, а все равно наследили. По снегу прочитать легче легкого. Они, конечно, не дураки в наши болотья лезть, но кто знает. Всю прошлую неделю тропы переминировали – это на случай, если немцы все-таки бараны… Вообще, эшелон был что надо, а?
– Ты уже говорил, – напомнил я.
– Да об этом можно неделю говорить! В газетах напишут! Ковалец, дурила, орден наверняка все-таки заработал – спать в нем станет ложиться, в баню ходить.
Да уж, орден явно не добавит Ковальцу достоинств в характер. Наоборот скорее, станет он наглее и заносчивее в два раза, с орденом-то.
– А немцам теперь дня на три работы, – с удовольствием рассуждал Саныч. – Будут, уроды, дорогу чинить, проверять – нет ли еще где мин. Партизан отлавливать по закоулкам, слюной брызгаться, а мы уже далеко. И не мы одни сегодня, кстати, бахнули, соседи тоже постарались наверняка, так что тремя днями не обойдутся, гады вонючие. Эта ветка наверняка в нескольких местах перерезана, так что будет им дристалище по полной программе. Здорово, а?! Не зря столько ждали, по норам сидели, не зря… С другой стороны, теперь спокойной жизни не жди – фашист озвереет. Ну, пусть звереет. Давай расправляться.
Мы расправили плащ-палатку и просидели в засаде до ночи. Никого. В сумерках отступили выше на холм, я разводил костры, Саныч неторопливо готовил нодью, не очень она получилась – горела в полбревна, и я просыпался. И каждый раз Саныч не спал, смотрел в лес, теребил шапку.
В лагерь отправились еще затемно.
Часам к десяти погода испортилась, снег сыпался необычайно густой и мягкий – наверху опять отстреливали ангелов.
– А наступления что-то не слышно… – Саныч задумчиво поглядел в облака. – Где наступление-то?
– Может, оно идет, – предположил я. – Но мы не слышим из-за снега.
– Может…
Я вот такого наступления никак представить не мог: мне казалось, что наступление не может быть незаметным. Наступление – это гром. Канонада, рев танков, суета, запах мазута…
Ничего. То есть совсем, тишина и тишина.
– А может, в другом месте? – спросил я. – Наступление?
Где-то ведь оно идет.
– Глебов расскажет, – заверил Саныч. – Ему уже все сообщили, наверное. Пойдем побыстрее, пока еще проходимо. Снежный год, как и говорили…
Но снег валил какой-то разный, пятнистый, то и дело мы попадали на поляны, где светило солнце и никакого снега не наблюдалось, а за ними опять начинался снежный туман, и лишь далеко наверху синело небо. От этого болела голова, и на уши еще давило почему-то.
– Грустно что-то, – сказал неожиданно Саныч. – Тебе грустно не бывает?
– А что?
– Не знаю. Ты радио когда последний раз слышал?
Я стал вспоминать. В отряде имелась рация, но никто, само собой, не разрешал ничего слушать – батареи экономили строжайше, даже на Новый год, даже на Октябрьские. Сядут батареи – потом где их взять?
– В сорок первом, – сказал я. – Кажется, двадцать пятого июня, точно не помню…
– Я тоже в сорок первом. «Вставай, страна огромная» пели. А может, это сейчас уже навспоминалось…
Саныч потер лоб.
– Я к тому, что это все как-то… Тут летом человека нашли в лесу – он полтора года в норе прожил. Командир, между прочим, Глоцер, только ты вряд ли его помнишь. В сорок первом его миной сильно контузило, память отшибло подчистую и ухо оторвало, но ухо он только потом заметил. Очнулся посреди болота, снег идет, а как он здесь оказался – не помнит. Решил своих искать, в одно село сунулся – немцы, в другое – тоже немцы, по железке немецкие танки везут, по дорогам мотоциклетки стрекочут – кругом одни немцы. Немцы-немцы-немцы, он чуть с ума не сошел. Все, думает, проиграли войну, наши где-то за Уралом уже. Застрелиться хотел – да патроны не стреляют, повеситься хотел – да сук обломился. В голове помутилось, залез он в барсучью нору…
Зима какая-то бесконечная, хотя только январь еще, а уже кажется, что год минул, время смерзлось, разучилось шевелиться. Саныч выставил язык, поглядел на кончик, потрогал пальцем, плюнул.
– Этот Глоцер, он не ел ничего и не пил даже, только в небо смотрел. А там тоже одни немцы, и все на восток летят, на восток, от этого еще сильнее умереть хотелось. Но не умиралось. Вот этот Глоцер усох почти в сантиметр, глаза закрыть сил нет уже, а все не мрется. Грустно ему стало, а тут как раз зима, ну, он думает, что зимой-то он замерзнет. Завалило его снегом, уснул он, как медведь, с улыбкой, довольный. А весной – бац, и проснулся. Думал, мертвый уже, идет по лесу, шатается, а ему навстречу Юсупов с расписной балалайкой…
Саныч замолчал – поймался, с балалайкой он загнул.
– Столько историй… – Саныч сплюнул еще тягучей, медленной слюной. – Хоть записывай, не верит никто. Иногда такое встретишь, что сам не веришь. Вот этот Глоцер, он ведь правда всю зиму без еды просидел. Он при мне однажды месяц ничего не ел и не похудел особо. Такой организм.
Наверное, так на самом деле бывает. Нашему фоторуку на заводе мизинец фрезой отхватило, не целиком, а посередке ровно. Он нам обрубок показывал. А через полгода у него новый мизинец стал отрастать, как хвост у ящерицы. И отрос. Так что я не очень удивлялся этому Глоцеру, ну, то, что он всю зиму пролежал в яме и от голода не умер. Война.
– Снегири, – равнодушно сказал Саныч. – Первый раз в этом году вижу, смотри, какие жирные. Знаешь, мы в первый год все подряд жрали: барсуков, медянок, выхухолей, а снегирей – нет. А их в первый год много было, на каждой рябине сидели, не поймешь, где рябина, а где снегири. Но мы их как-то не могли жрать…