— Вытаскивай! Хватайся живей…
Мы нагнулись, потащили — кто за ворот, кто за рукава капкового бушлата. Голова светловолосого болталась. Мертвые губы задели меня по руке, я вздрогнул.
Второй плавал метрах в двадцати, держался за круг. Лицо было повернуто в нашу сторону.
Первого вытащили на палубу.
— Вот это акула! — процедил я.
— Нахлебался. Волоки сюда… Кранец! Под спину ему.
— Как боцман? — окликнул с мостика командир.
— Откачаем…
Пустотный нагнулся над немцем.
Командир вышел из рубки.
Я оглянулся — второго вытаскивали на палубу. Там помощь не требовалась. Сам встал, шагнул от борта и медленно поднял руки вверх. Фашист… Он был высок, похож на лыжника в красном бушлате и серой шерстяной шапке, натянутой на голову. Мокрое лицо сморщилось, вот-вот чихнет или заплачет.
Я посмотрел на его поднятые руки и вдруг увидел, как в правой блеснул широкий нож!
Нож у пленного? Нож занесен над боцманом!
У меня не осталось времени даже крикнуть.
Я прыгнул молча.
Мелькнуло сморщенное, будто плачущее лицо. И опять нож — надо мной. В этот момент раздался выстрел.
Нож выпал из ослабевшей окровавленной руки. А я оказался на палубе. Тогда фашист нагнулся и вновь схватил нож.
Я подпрыгнул, изо всех сил ударил двумя ногами вперед, в живот немцу. Ударил, а сам отлетел в сторону; падая, услышал, как он ухнул за борт. Я треснулся обо что-то затылком. Сильно — свет померк. Хотел вскочить — сел.
Около рубки стоял командир с пистолетом в руке.
Я оглянулся.
Позади, так же упираясь в палубу, сидел светловолосый. Гошин стоял над ним с автоматом, смотрел на меня. Рот у него был открыт.
Боцман плясал на одной ноге, стаскивая сапог:
— Заставь дурня… молиться… А ну разойдись! — Он скинул телогрейку и метнулся к борту.
— А-ах!
Опять ухнула вода.
Я пощупал подбородок и чуть не взвыл от запоздалого страха, от ненависти, от обиды — боцман-то!
Встал, шагнул к борту.
К нам подходил командир.
Пустотный вынырнул за бортом, крикнул:
— Не!..
И опять нырнул. Что-то долго не было его. Потом выскочил отплевываясь. Стал выбираться на палубу. С него лило.
— Нету! Потонул. Зараза…
— Сейчас же в машину! — сказал капитан-лейтенант. — Согревайтесь. Возьмите ром.
— Кажется… винты…
— Немедленно в машину! Пленного тоже. Переодеть.
Командир повернулся и пошел к рубке. Через минуту он появился на мостике.
Взревели машины — корму сразу затрясло. Моторы заглохли.
Пустотный, пропустив пленного, уже стоял в люке машинного отделения.
— И не жалейте рому! — крикнул командир. — Разотритесь хорошенько!
Боцман не ответил, захлопнув за собой люк. Опять высунулся:
— Юнга! Тащи-ка белье. Все из рундука-то выгреби. Гошин пошел за мной в кубрик:
— Ну, как ты его! Вот это ударчик, это, я понимаю, прием! Надо же… Как называется прием, а?
— Кетч.
— Надо же…
Я редко бывал в машинном. Пока добрался до Пустотного, раза три стукнулся в темноте. Почти все место занимали здесь тела двигателей, правого и левого, и отовсюду торчали какие-то вентили, трубы, приборы. За металлическими сетками светились два плафона, а под ногами, между решетками настила, видно было днище корабля.
Боцман, в сухих ватных штанах, голый по пояс, сидел на этом настиле, прислонившись спиной к серебристому боку левого двигателя. В ногах бочонок.
Напротив Пустотного пристроились на корточках два моториста в замасленных робах. Они оглянулись, когда я подходил, а третий… Переодели гада — я и подумал, что кто-то из наших!
Немец сидел рядом с боцманом, в ватных штанах и телогрейке, на голове шапка. Смотрел прямо перед собой, а глаза бегали.
— Рому налить? — спросил Пустотный.
Оба моториста улыбнулись мне.
Я протянул белье:
— Надо было прыгать за ним?
— Пленный.
На правом двигателе — только теперь заметил — была разложена мокрая одежда боцмана, а рядом так же аккуратно сушилась фашистская форма. У меня скрючило пальцы в сапогах.
— И этого туда бы — за борт!..
— Пленного-то?
— Разрешите идти? — сказал я.
— К чертовой бабушке…
Я окаменел от обиды.
— Какой пленный… — сказал один моторист. — А тот нападал с ножом!
— Отдать он хотел нож-то…
— Вам в спину! — выпалил я.
— А свитер возьми, растяну. Маловат.
У фашиста мелко тряслись плечи. Мне показалось — смеется.
— Он… понимает.
Под днищем всплескивала вода.
— Понимаешь по-руссишь? — спросил второй моторист.
— Н-найн! — лязгнул зубами немец.
— Не отойдет никак, зараза… — Пустотный нагнулся над бочонком.
Послышалось бульканье. Сильно запахло ромом.
— Мне в другую кружку! — сказал я, глядя в сторону.
— Ну, а эту кому? — Боцман держал в поднятой руке кружку, из которой пил фашист и, ехидно помаргивая, смотрел на мотористов. — Разрешаю на вахте! Не бойсь… Отвечаю.
Немец сидел, опустив голову.
Оба моториста молчали. Потом первый сказал:
— Факт — нападал!..
Пустотный размахнулся, швырнул кружку в сторону, она звякнула обо что-то.
— «Факт»! Конвоем-то командует Прайс. Ему командир должен доложить: было два пленных, одного убили. Факт…
— Если враг не сдается, его уничтожают, — сказал я. — Разрешите идти?
— Федора смени. Он тоже легководолазные курсы кончал. Одному мне, видать, не справиться с винтами-то…
Когда я выбрался на палубу, к нам подходил катер. Он разворачивался с левого борта. Опять туманило, и рубка, колпак локатора на мачте, фигуры матросов на борту были словно обведены белым.
— На катере! — крикнул в мегафон командир двести двадцатого.
— Есть… Как дела, Потапьев? — спросил в мегафон капитан-лейтенант.
— Докладываю. — По голосу Потапьева было заметно, что он старается говорить сдержанно. — Видны обломки, соляр. Думаю, потопили лодку. Много обломков, Владимир Сергеевич…
— Добро, — сказал капитан-лейтенант. — У меня повреждения. Кажется, погнул винты.
— Нужна помощь?
— У тебя механик немецким владеет?
— Климов? Так точно.
— Подойди-ка, встань лагом и давай его сюда. Пока возьми нашего механика к себе. Мне переводчик нужен, пленный на борту.
— Ого! — сказал Потапьев.
Двести двадцатый подходил, надвигался. Он был уже ясно виден весь: серого цвета борт и рубка, вороненые стволы пулеметов, тележки с глубинными бомбами на корме. Многих бомб не было. Корму то и дело заволакивало паром. Корабль покачивался на волне, и, когда борт опускался, видна была желтоватая палуба — вся, и на ней каждая бухта каната, каждый кнехт, рым, крышка люка… Мы, кто стоял на палубах нашего катера и двести двадцатого, слушали, как переговариваются командиры, и смотрели во все глаза, узнавая в соседнем корабле свой — со стороны.
Волны захлюпали между сблизившимися бортами.
Катера встали лагом. Матросы на баке и на корме захлестнули на кнехтах концы. Не закрепляли — качало нас вразнобой, да и рядом встали мы ненадолго, только механиками обменяться. Но это было как прикосновение плеча к плечу, а что оно значит, поймешь только в море, когда почти месяц в походе и до берега пока далеко.
Я-то понимал…
Механик двести двадцатого, рыжий техник-лейтенант (я встречал его когда-то в холле офицерской гостиницы в Майами), шагнул к нам на палубу. Помогать ему не требовалось, но матросы, стоявшие рядом, дружелюбно поддержали его под локти.
— Кранец-то закрепи, сорвется! — крикнул кому-то боцман.
Он стоял в люке машинного отделения, тоже смотрел.
Я спустился в радиорубку.
Федор молча выслушал меня, взглянул на часы, расписался в вахтенном журнале. Вынул из нагрудного кармана сигарету, повертел ее в пальцах.
Редко мы теперь вместе: я на вахте, он в кубрике, я в кубрике, он здесь…
— Досталось?
— Мне? Да он только на дне очухается.
— От боцмана, говорю, досталось?
— Не знал, между прочим, что вы легкий водолаз, — сказал я.
Федор положил сигарету на стол. Вспомнил, что сейчас ему курить нельзя.
Я пододвинул к себе журнал, расписался, что принял вахту. Посмотрел записи.
— С Прайсом, значит, связывались?
— Передали, что имеем повреждение.
— А про пленного?
— Пока нет.
Потом я остался один.
Сначала подумал, что это хорошо — остаться сейчас одному. Бывают такие дни: что ни сделай — все не так! Лучше уж тогда одному.
— Сергей, как, ты говоришь, этот прием называется? Скеч? — Сверху в люк заглядывал Гошин. — Ну ловко! Научишь?
— Иди ты…
Мешала непривычная тишина — молчали моторы.