– Это вы к чему?
– У нас опять скарлатина. Зря вас к нам пустили.
– Нет, мои дети велики скарлатиной болеть. И далеко они. Вашу Украину освобождают, вот оно какое дело. Мне про скарлатину Ирина Феликсовна уж сказала. Выходит, на том мальчонке не кончилось?
– Не кончилось. Еще двое. Вот хочу к вам, да боюсь, нет мест, откажут.
– Давай отвезу, – сказал он, вставая. – Я замолвлю слово. Для Ирины Феликсовны сделаем. Давай, где твои ребята? Меня лошадь ждет.
Я бегом спустилась в изолятор, помогла одеться Насте, закутала Таню. Иван Павлович подал сани к самому крылечку.
– Не бойся, доверь, довезу!
– Нет, если можно…
– Ну, влезай, расположимся.
Я уложила Настю, укрыла ее тулупом, Таню взяла к себе на колени.
Владимир Михайлович стоял рядом с санями. Я наспех передавала ему какие-то последние поручения, с минуты на минуту должны были прийти с дезинфекцией, я просила его проследить.
– Да, да… – Повторял он, кивая. – Я понял, хорошо. Не беспокойтесь, поезжайте. Когда ждать вас, к вечеру? А все из-за нас, это мы вам привезли такую беду, – сказал он вдруг с болью.
– Эх, отец, – сказал Иван Павлович, – беда наша общая, во всей стране одна, что уж делить ее на нашу и вашу.
* * *
С этого дня Сеня Винтовкин стал ходить за мной по пятам.
– Галина Константиновна, а она не помрет? – спрашивал он по двадцать раз на день.
Первый, кого я видела, возвращаясь из Ожгихи, был Сеня. Он ждал меня на улице, в дверях, а если было поздно, на пороге спальни. Дежурные не могли загнать его в постель, и Владимир Михайлович говорил обычно:
– Пускай дождется Галину Константиновну.
И Сеня дожидался. Его взгляд мог бы показаться злобным, если бы я не видела в его глазах страха. Его вопрос: «Ну, чего она?» – мог бы показаться грубым, если бы не звучал так беспомощно. Чаще всего я не дожидалась вопроса. Я сразу говорила:
– Насте лучше, скоро поправится.
Он никогда ни о чем не спрашивал меня при ребятах. Он просто не отходил ни на шаг, а когда я прощалась с ним на ночь, в сотый раз допытывался шепотом:
– Не помрет?
Перед самой болезнью Настя учила с ним стихи «Мужичок с ноготок». Он должен был читать их на вечере самодеятельности в школе. Он был умыт, причесан, принаряжен. По-моему, он не без удовольствия глядел на себя в зеркало – ему было и непривычно, и занятно видеть себя таким.
– Вот, не хуже других, – заботливо повторяла Настя, оглядывая его со всех сторон. – Ну, давай прочти снова, ну! «Я из лесу вышел. Был сильный мороз». Ну читай!
Сеня читал как-то странно, с ударениями на самых неожиданных местах: «Хворосту!» – оглушительно выкрикивал он. – «Мимо!!» Я не могла слушать его без смеха и потому не вмешивалась. Настя была уверена, что он читает хорошо; видно, и Сеня в этом не сомневался. Он отправился в школу, готовый к всеобщему одобрению и признанию. Но в сутолоке вечера, перепутав что-то или найдя, что программа перегружена, учительница Сеню на сцену не позвала. И он весь вечер простоял за кулисами, всеми забытый. Когда вечер кончился, учительница, увидев его, спросила с удивлением:
– Что ты здесь делаешь, Винтовкин?
Ей он, к счастью, ничего не ответил, но, придя домой, завопил еще с порога:
– Черта лысого, буду я тебе учить! Ни в жизнь не буду!
Настя чуть не плакала от огорчения, а Сеня мстительно повторял: «Черта лысого! Иди себе мимо!»
– Нет, правда, – говорила мне Настя, и щеки ее пылали, – ведь это непедагогично! Что же он – учил, учил, и так хорошо выучил, и читал с выражением, а она взяла да и забыла! Разве можно так, Галина Константиновна?
Сеня всегда был груб с Настей. Но после неудачи на артистическом поприще он стал груб неслыханно, словно мстил ей за свою обиду. Только и слышалось:
– Отстань! Не буду! Ну тебя! Не лезь!
– Вызвать на совет! – бушевала Наташа. – На совет!
И Сеню бы, вызвали, но тут началась скарлатина. И вот сейчас он ходит притихший, угрюмый.
– Давай садись за уроки! – неприязненно, но твердо сказала Наташа. – Я тебе помогу.
– Я сам! – ответил Сеня.
И все мы поняли так: если не Настя, то никто.
Когда у него что-нибудь не клеилось – не давалась задача не выходил пример, он шел ко мне, но помощь ребят неизменно отвергал. Я предложила ему написать Насте, он только головой помотал. Он ни разу ничего не послал ей. Но я видела – в его сердце поселилась тревога. Когда я уходила в Ожгиху, меня провожал его настороженный взгляд. Когда я возвращалась, меня встречали ждущие, злобно-испуганные глаза. А перед сном хриплый голос с отчаянием и надеждой спрашивал:
– Не помрет?
Я вернулась к вечеру на попутной машине. Умылась, переоделась, обрызгала платье формалином и прошла в спальни. Если мне почему-либо не удавалось обойти ребят перед сном, мне казалось, что день не кончен, не полон, чего-то в нем но хватает и сама я не сделала чего-то очень важного. Часто кто-нибудь тихо придерживал меня за руку, за платье – это была безмолвная просьба: посиди со мной! Иногда, молча посидев на краю кровати, я шла дальше. Иногда слышала:
– Галина Константиновна… А что я вам скажу.
Я наклонялась, и мне шептали на ухо – про обиду ли, про ссору ли с закадычным другом…
В этот вечер Тоня, как всегда, первым делом спросила:
– Что там наши?
– У Сережи высокая температура. Настя – молодцом. Таня все плачет, никак не успокоить. Ирина Феликсовна совсем медицинская сестра – и банки ставит и уколы делает – всему научилась.
– Она – такая… – задумчиво протянула Аня Зайчикова.
– А Сенька-то! Бесчувственный. Настю увезли, а он хоть бы что, – сказала Поля.
Я прошла к мальчикам и наклонилась к Жене:
– Таня без тебя очень тоскует. Но я думаю, Ирина Феликсовна успокоит ее, она там неотлучно.
Он молчал.
– Ты очень беспокоишься?
– Уж лучше бы я заболел… – ответил он сквозь зубы.
Сенина кровать была последней в ряду. Я подошла к нему. В полусвете ночника его глаза блестели. Они были широко открыты и смотрели пристально, упрямо, не мигая. Я поправила ему подушку. Когда я уже отходила от кровати, он в сотый раз спросил шепотом:
– Галина Константиновна, а от этой… скарлатины… помирают?
– Нет, почти нет. Раньше не умели лечить, а теперь умеют. И теперь…
– Но бывает, что и помирают?
– Очень редко, Сеня. Почти никогда. Спи. Он отвернулся к стенке и укрылся с головой.
* * *
Через день я ходила в Ожгиху. К вечеру, когда только-только начинало смеркаться, становилась на лыжи и шла прямиком – через реку, потом лесом. Идя тропкой, где зимой без лыж пешеходу было не пробраться, я сильно сокращала путь и мерным шагом за час доходила до Ожгихи. Больничной еды не хватало, и первые два-три раза я приносила нашим хлеба, кусок-другой сахару, кисель из сушеных ягод – он замерзал в пути и не выливался из банки, когда я его вынимала. Но Ира Феликсовна сказала, что каждый день кто-нибудь из ожгихинских приносит ей и ребятам молоко, сметану, лепешки – у нее тут много друзей. И теперь я шла налегке, без всякой поклажи.
В субботу, через неделю после того, как слегла Таня и Настя, я выбралась в Ожгиху, рано, сразу же после обеда.
Лыжи скользили легко. На солнце снег был розовый, потом лыжня свернула в сосновый лес, и стало темнее. Потом у поваленной ели она еще повернула и выбежала в поле, на яркий свет. Я легко дошла до Ожгихи. Больница стояла на самом краю села. Я сняла лыжи, поставила их у крыльца, отряхнула валенки, вынула из кармана записки ребят, рисунки для Тани и постучалась.
– А! – как-то отрывисто, не по-обычному только и сказала санитарка и, не, ответив на мое «здравствуйте», не взяв писем, толкнулась в дверь и исчезла.
Я присела на скамью и стала ждать. Счастливая легкость от солнечной дороги, от быстрого бега погасла, и мне стало тревожно. Санитарку – ее звали Даша – я уже успела узнать. Она охотно рассказывала про моих, относила письма и возвращалась с запиской от Иры Феликсовны. Что же сейчас? Почему она ахнула и исчезла?
Дверь отворилась, и на пороге показалась Даша. В руках она держала листок. Прежде чем вынести его из скарлатинозного отделения, листок окунули в формалин, с него капал буквы, написанные чернильным карандашом, расплылись.
Галина Константиновна! – прочла я. – Сережа умер. Сегодня утром. Умер, не приходя в сознание. Я тоже заболела. Это бы неважно, лишь бы он остался жив. Но он умер.
Даша постояла немного и снова ушла. Я осталась одна Я старалась вспомнить – что я знала об этом мальчике? Оцепенелая память моя плохо слушалась. Нет, помню. Вот: Серёжина мать умерла от голода. Но отец жив, он воюет. Мы привезли Сережу с вокзала, умыли, накормили и уложили спать. И он больше не встал, почти не говорил, почти не открывал глаз. Он приехал, чтобы умереть. И ничего-ничего мы не могли для него сделать.
Потом я вспомнила: Ира заболела. Я постучала в дверь: