— Ещё Прокопьев! Миша Прокопьев!
Мама Лёши Михайлова оглядывалась на соседок, сама вертелась как школьница, кивая всем на маму-Прокопьеву, приглашая всех молча осудить её. А той до них дела не было, лишь бы похвалили её сынка.
— Прокопьев — такой же разгильдяй, как и все! — отреагировала, наконец, математичка. — При его-то способностях, я вам скажу, он даже не вполсилы, он во-от на столечко учится.
Она показала двумя пальцами — на сколечко, и носатая вдруг расцвела. Всё-таки вытянула она похвалу своему разгильдяю — не учёбе, так хотя бы его способностям.
А после собрания, как ни расстроена была мама Лёхича, что ему не хватило бесплатных обедов, она остановилась в коридоре поговорить с другими родителями про то, как трудно сейчас учиться и как много денег надо сдавать — то на ремонт, то на какие-нибудь курсы-факультативы, то на поездку в театр.
— А всё потому, что здесь это… музыку учат, — изрекла чья-то бабушка со знанием дела.
— Как — музыку? — ахнули сразу несколько человек. — Здесь разве музыкальная школа? Здесь — физико-математическая…
Но бабушка не сдавалась.
— Внучка говорит, здесь такие… Слово такое, из музыки…
Все уставились на неё вопросительно, и тут мама Прокопьева, проходя мимо них к выходу, подсказала:
— Мажоры, что ли?
И бабушка закивала, а вслед за ней и мама Лёхича, и ещё чья-то:
— Да, так мой и говорил: одни, мол, мажоры здесь…
А за мамой Прокопьева уже дверь захлопнулась. И чья-то бабушка вздохнула, глядя в глухую дверь:
— Понятно, детей полный дом, бежит…
И мама Лёхича опять ощутила обиду: если у тебя дома один остолоп, и ты с ним одна-одинёшенька, никто тебе не посочувствует, знай сама корми-одевай и выводи в люди…
Мама Прокопьева пропустила один троллейбус — в давке ей не хотелось ехать, вошла в следующий и быстро плюхнулась на заднее сидение, пробормотала привычное: «Пускай хоть девяносто девять старушек…». Откинулась на спинку сидения и вытащила телефон.
— Хвалили тебя, да, а ты как думал, — говорила она. — Это не твоя заслуга, это удачный набор генов, в кого тебе тупым быть? Отец твой…
Миша слышал уже сто раз, что его отец мог бы стать кем угодно, хоть академиком, хоть президентом страны.
Отца не стало всего-то три года назад, а Мишка уже его подзабывать стал. И лучше всего Мишка помнил, что ему долго было ничего нельзя. Нельзя было зажигать верхний свет, а настольную лампу — только если не против папа. И немыслимо было впустить в дом друзей. Мишка, если к нему приходили, со всеми на лестнице разговаривал. И как-то мама вынесла на подносе в подъезд чашки с компотом. И сказала:
— Тсс, мальчики, Мишин папа уснул.
С братом и сестрой надо было говорить только шёпотом. И только не в комнате, где папа лежал. Туда и на цыпочках заходить не всегда разрешалось. А если вошёл — шмыгай скорее за занавеску, где их кровати стояли. Была бы у них в доме ещё одна комната, Мишка бы вообще к отцу не входил.
Отца Мишка всегда боялся. В памяти у него сохранилось глухое утро, похожее больше на ночь. Мягкая чернота, обволакивающая, засасывающая под одеяло, куда-то в самую тёмную и тёплую глубину.
И в эту глубину влезают ненужные тебе, ненавистные руки, берут тебя поперёк спины и трясут так, что и кровать двигается, и тянут тебя за ногу, и дёргают за нос. И грубый низкий голос, совсем не нужный здесь, всё повторяет и повторяет слова, значения которых Мишка не знает:
— Уже десять минут седьмого.
Трудно пошевелиться и трудно сказать что-то, но Мишка всё же выговаривает сквозь сон самое главное:
— Уйди! Уйди от меня!
Он понял, ещё не проснувшись: папа хочет отвести его в садик. Но ведь мама не ходит в садик, и Танька тоже не ходит.
— Я дома буду! — говорит Мишка.
И чувствует, что он уже не в кровати. Папа поднял его и несёт, и сажает в пустую ванну, прямо в пижаме. Начинает литься вода, горит яркий свет, Мишка кричит в испуге. И слышит — мама тоже кричит у отца за спиной, в дверях ванной. И отец говорит ей:
— Мне некогда. Хочешь — веди сама.
И Мишку поднимает вверх в мокрой пижаме.
— Проснулся? Это, мокрое, скидывай — и бегом одеваться.
Мишка натягивает колготки, и нога там в узкой трубе упирается во что-то, в какие-то складки. Его учили: колготки надо сначала собрать вот такими складками, как гармошкой, а уж потом — ногу туда просовывать. Так — правильно, но так — хуже, чем когда просто запускаешь ногу в длинную узкую трубу. Почему бывает, что если правильно — то это хуже?
Мишка ничего понять не может. Он смотрит на смятые колготки, думает: «Там моя нога… А это мои руки…» Хочется замереть, чтоб почувствовать, что ты — это в самом деле ты. Тогда он, наконец, разберётся с колготками. Но папа уже одетый, в длинном тулупе — в дверях стоит.
Во дворе метёт, и ветер кидает в тебя иголки. Совсем темно. Мишка вспоминает: он видел — других детей родители вносят в вестибюль садика на руках. Он думает об этом, пока идёт возле папиной ноги, представляет, что его несут, и ему тепло и не страшно. Пола папиного тулупа хлопает его по плечу. За длинный тулуп дети в группе прозвали его папу «Почтальон Печкин».
Папа откуда-то знал об этом. Иногда он сам повторял: «Я почтальон Печкин», — и усмехался в усы.
У него усы были, да. Вспомнил.
Таньке, когда её записали в детсад, иной раз позволялось остаться дома. Папа говорил, что её надо баловать, она — будущая женщина. А Мишка — мужик и должен терпеть. А ещё папа не выносил, если мама обнимала и целовала Мишку.
Мишка сейчас думает задним числом: должно быть, в комнате вместе с папой жила смерть, когда он ещё жив был, когда лежал на тахте и надо было всё делать тихо. А сейчас смерть ушла, не глядит за ними— но мама уже редко целует Мишку, потому что он большой стал…
Болел папа долго. А когда он ещё здоров был, он всё время учился. Из кухни доносились голоса мамы, и папы, и плач Владика. А им с Танькой в комнате запрещалось шуметь. Мишка иногда подходил к закрытой кухонной двери, только чтобы услышать, как мама говорит:
— Вот, вот, здесь всё есть!
Она громко листала книгу, а потом, видать, находила нужную страницу, хлопала книгой об стол:
— Смотри сюда, вот этот абзац!
Мишка с Танькой стояли не дыша, как вдруг дверь резко раскрылась. Он еле успел отшатнуться. Это была мама, она обняла его одной рукой — другой она Владьку к себе прижимала. А Танька впереди них побежала в комнату, боясь, как бы отец не увидел, что они подслушивали.
— Я что придумала! — сказала им мама. — Только тихонько.
Она опустила уснувшего Владика в кроватку, открыла шкаф и вытащила небольшой мешочек из старой материи. Мишка с Танькой сидели на коврике, мама наклонилась и высыпала перед ними множество разноцветных пуговиц, больших и маленьких, с дырочками и с петельками, пластмассовых и деревянных, и железных, и сделанных из настоящих ракушек.
— Это старинные пуговицы, — сказала мама. — Ваша прабабушка любила шить. И бабушка тоже любила…
Танька онемела перед таким богатством. А мама сказала:
— Вот вам игра — сосчитать пуговицы. Кто насчитает больше, тот победитель.
И снова ушла на цыпочках в кухню.
Они сразу же стали сгребать пуговицы к себе, без счёта, и каждый старался захватить больше. Получились две примерно одинаковые кучки.
— Мои не считай! — на всякий случай велела брату Танька.
Мишка принялся считать свои, он сбивался и начинал снова, несколько раз. Один раз пришлось начать заново, когда почти всё уже было сосчитано. И, наконец, он объявил Таньке:
— У меня двести тридцать четыре!
И Танька парировала:
— А у меня сикстильон!
Мишка знал, что такого никак не может быть. Но чтобы доказать Танькину неправоту, он принялся пересчитывать и её пуговицы. Тоже сбился. И, наконец, догадался раскладывать их десятками. Так если даже забудешь, шестьдесят восемь сейчас должно быть или семьдесят восемь, посмотришь, сколько уже перед тобой десятков — и вспомнишь.
Мама, оказывается, глядела, как он раскладывал пуговицы на десятки, и теперь она обняла его сзади. Предупредила:
— Тихонько!
А после спросила шёпотом:
— А вы знаете, почему мы считаем десятками?
Они так и не смогли догадаться. Мама подсказывала:
— А как считают маленькие? По пальчикам. И наши дальние предки тоже учились по пальцам считать. А вот представьте, если бы у нас было на руках по семь пальцев, как бы мы считали? А если бы всего по четыре? Как мы бы стали считать эти пуговицы?
Мама опустилась с ними на коврик и сообщила таинственным голосом:
— Есть такие планеты, где у людей совсем не пять пальцев.
И они втроём чуть-чуть поиграли в инопланетян. Мишка раскладывал пуговицы так, будто на руках у него по семь пальцев, а Танька — будто всего четыре. А мама что-то отбрасывала в сторону и добавляла что-то. Потом папа вошёл в комнату и сказал маме: